anleontiev.smysl.ru

Биографический очерк

Главная

Биография

Первоисточники

Воспоминания

Школа Леонтьева

Ссылки

В этом разделе сайта публикуются материалы о жизненном пути А.Н.Леонтьева. Основу их составляет биография, написанная А.А.Леонтьевым при участии Д.А.Леонтьева и опубликованная в 2003 году отдельным препринтным изданием, а затем, в доработанном воде, составившая первую часть книги А.А.Леонтьева, Д.А.Леонтьева и Е.Е.Соколовой «Алексей Николаевич Леонтьев» (М.: Смысл, 2005)

 

Введение: обратная перспектива.

1. Детство и юность. Университетские годы

2. В Институте психологии. Дом на Бронной

3. Рождение культурно-исторической теории

4. Харьков и вокруг него

5. Первые годы без Выготского. Разгром педологии

6. Ленинград. “Развитие психики”. Начало войны

7. Эвакуация. Восстановительный госпиталь в Коуровке

8. Снова в Москве

9. Конец сороковых. Травля космополитов и “Павловская” сессия

10. Новые возможности

11. На факультете психологии МГУ

12. Последнее десятилетие

 

Леонтьев А.А., Леонтьев Д.А., Соколова Е.Е..
Алексей Николаевич Леонтьев: деятельность, сознание, личность. М.: Смысл, 2005. С. 8-141.

Часть 1. ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ

ЖИЗНЕННЫЙ И ТВОРЧЕСКИЙ ПУТЬ А.Н.ЛЕОНТЬЕВА

Научная автобиография не может, мне кажется,
ограничиваться официальным списком выполненных
работ. Лично меня всегда больше интересовали
субъективные аспекты описаний жизни ученых: как
ученый пришел в науку; каковы были внутренние
мотивы его научной жизни; как он сам воспринимал
ее события и что субъективно выступало для него –
на том или ином этапе – как сделанное им “открытие”.

А.Н.Леонтьев. Мой путь в психологии
(рукопись)

 

Введение: обратная перспектива.

Накануне своего 70-летия, в 1973 году, Алексей Николаевич Леонтьев записал в своем дневнике, который он вел нерегулярно, лишь по «специальным поводам»:

«В 1954 году после моей первой поездки в Канаду на Международный психологический конгресс у меня стала складываться некоторая программа организационного развития психологической науки в стране. Мне представилось, что наша психология должна войти “на равных” в мировую. Отсюда и возник первый пункт “программы”: организация национального психологического общества, которое станет членом Международного союза научной психологии.

К этому пункту далее прибавились следующие три:

2. Создать настоящую университетскую подготовку специалистов – факультеты или институты психологии на правах факультетов.

3. Определить статус психологии как особой области знания, т.е. ввести ее в официальный перечень наук и установить ученые степени кандидата и доктора психологических наук.

4. Включить психологию в число наук, представленных в АН СССР.

Сегодня, накануне моего 70-летия, думается о том, что программа эта является выполненной».

1. Детство и юность. Университетские годы

Алексей Николаевич Леонтьев родился в Москве 5 (18) февраля 1903 года. Умер он 21 января 1979 года, не дожив двух недель до своего семидесятишестилетия.

Отец его, Николай Владимирович Леонтьев, был по происхождению мещанином Панкратьевской слободы города Москвы, а по профессии финансовым работником, специализировавшимся в области кинопроката (например, в 1932 году он служил в финуправлении Союзкино). Вернее, он стал им в советское время – кем он был до революции, не афишировалось по понятным причинам (в анкетах А.Н. писал, что его отец был до революции “служащим”), но известно, что семья была обеспеченной. Впрочем, недолго. В середине 30-х годов Николай Владимирович был арестован НКВД (по преданию, это был прямой приказ наркома Ягоды), и его судьба, а быть может и жизнь, были выкуплены его женой ценой всех семейных драгоценностей. Больше его никто не трогал, он продолжал мирно работать в системе кинематографии, был даже начальником финансового отдела Министерства кинематографии РСФСР, хотя, судя по его трудовой книжке, имел только начальное образование. Впрочем, на его фотографии в возрасте 14 лет ясно видно, что на нем форменный мундирчик — вероятно, Коммерческого училища. Последние годы жизни Николай Владимирович был на пенсии. Он оставил две опубликованные книги по вопросам планирования в кинематографии.

А отец Николая Владимировича и дед Алексея Николаевича, Владимир Дмитриевич, тоже писался мещанином и был, видимо, купцом. До этого он был отставным унтер-офицером и руководил обслугой Московского училища землеустройства, но незадолго до женитьбы ушел с этой должности по собственному желанию. Видимо, это было связано с тем, что его жена, Мария Васильевна, была до замужества таборной цыганкой – от нее Алексей Николаевич как раз и унаследовал довольно типичную цыганскую внешность. (Как-то он вспоминал, что в 30-е годы в Москве встретился с известным индийским антропологом. После недолгого контакта тот поинтересовался: а нет ли у Леонтьева индийских предков?). В семье сохранились портреты обоих. Сохранилась и открытка, посланная Владимиром Дмитриевичем в 1905 году “Его Высокоблагородию Алексею Николаевичу Леонтьеву” — двухлетнему внуку... Из этой открытки мы знаем тогдашний адрес Леонтьевых — “Москва, Никитские ворота, Медвежий переулок, дом Ласковской, кв. №10” (родился А.Н., судя по месту крещения — храм Спаса в Наливках — в Замоскворечье, между Полянкой и Якиманкой). Потом они переехали совсем недалеко — Скатертный переулок, дом Башкирова. Так что род Леонтьевых почти пятьдесят лет прожил в одном и том же районе, возле Никитских ворот.

Мать А.Н., Александра Алексеевна, в девичестве носила фамилию Иванова и происходила из Нижнего, из семьи волжского пароходчика, т.е. купеческой. Семейное предание утверждает, что он был купцом первой гильдии и специальным императорским рескриптом удостоен личного дворянства. По тому же преданию, одновременно ему была высочайше присвоена фамилия Иванов…

 А.Н. закончил Первое реальное училище на углу Волхонки и Гоголевского (Пречистенского) бульвара, напротив храма Христа Спасителя. В этом здании сейчас Институт русского языка РАН имени В.В.Виноградова. Легко вычислить, что окончил он  уже единую трудовую школу. По его собственным воспоминаниям (в начатой, но тут же брошенной научной автобиографии, фрагмент из которой поставлен в эпиграф), он окончил ее “кое-как” и “на год раньше, чем положено”, а потом короткое время работал конторщиком (исправлено: “занимался совершенно случайной работой”). Дальнейшие несколько лет, начиная с 1918 года и примерно до начала 1921, в истории семьи Леонтьевых темны – есть основания думать, что А.Н. сознательно кривил душой, когда утверждал в многочисленных заполнявшихся им анкетах, что во время гражданской войны не находился на территориях, занятых белогвардейскими войсками. Но, во всяком случае, в начале двадцатых годов Леонтьевы были уже снова в Москве.

 А.Н. решил поступить в университет. Специальности психолога в университете не было; был историко-филологический факультет с философским отделением, вскоре преобразованный в ФОН — факультет общественных наук. При этом факультете и существовал Психологический институт, возглавлявшийся тогда Георгием Ивановичем Челпановым. Документы дают противоречивую информацию: согласно официальному “свидетельству”, выданному Леонтьеву университетом в 1926 году, он поступил в МГУ в 1922 году и окончил его в 1925 году, а в 1926 году сдал выпускные экзамены (“подвергся испытаниям в Государственной Квалификационной Комиссии”) и защитил диплом (“квалификационную работу”). Но в одной из своих автобиографий А.Н. указывает, что был студентом в 1921-1923 годах, а окончил его досрочно в конце 1923 года. В анкетах 1949 и 1972 годов сроки обучения в МГУ иные – 1921-1924 годы. В своих устных воспоминаниях Леонтьев рассказывал, что был исключен из университета весной 1923 года и затем окончил университет досрочно и экстерном. Причина была, по воспоминаниям А.Н., в студенческой выходке: Леонтьев задал лектору, философу А.И. Удальцову, провокационный вопрос — как уважаемый лектор относится к трудам некоего Уоллеса, биологизатора и вообще антимарксиста. Надо ли пояснять, что никакого биологизатора Уоллеса в природе не существовало? Тем не менее Удальцов, боясь выказать незнакомство с именем Уоллеса, дал позиции этого фантома подробную и вполне марксистскую характеристику. В результате любознательного студента исключили...

(В его рассказах о себе как-то прозвучала еще одна причина исключения. Заполняя одну из бесчисленных анкет, А.Н. на вопрос “Ваше отношение к Советской власти?” якобы ответил следующее: “Считаю исторически необходимой”...).

Студентом он был, видимо, незаурядным, раз даже после такой истории его оставили при университете “для подготовки к профессорской деятельности” — эквивалент нынешней аспирантуры. Среди лекторов, которых он слушал, был уже упомянутый психолог Георгий Иванович Челпанов, читавший на ФОНе общий курс психологии (он известен как основатель Психологического института, и поныне существующего в том же здании — во дворе старого университета на Манежной); философ Густав Густавович Шпет, после многих десятилетий безвестности вновь ставший сейчас популярным (он тогда, вспоминает Леонтьев, читал “Историю понятия формы” – “этот курс выгодно отличался от обязательного курса истории философии…”); историк социализма В.П.Волгин, напротив, когда-то знаменитый, а сейчас его имя сохранилось только в названии улицы на Юго-Западе Москвы; историки М.Н.Покровский и Д.М.Петрушевский; филолог-античник П.С.Преображенский. Все имена — европейской значимости. В устных мемуарах А.Н. весьма скептически отозвался о приват-доценте Циресе; между тем даже эта, по его словам, “комическая фигура” оставила след в истории российской науки – в середине 20-х годов он был членом философской секции Государственной Академии Художественных Наук (ГАХН), руководимой Шпетом, вместе с такими выдающимися учеными, как Борис Исаакович Ярхо, Николай Иванович Жинкин, Алексей Федорович Лосев. В библиотеке А.Н. сохранились книги Шпета, вышедшие в 1922-1927 годах. В Коммунистической аудитории (нынешнего факультета журналистики МГУ) впервые вел курс исторического материализма Николай Иванович Бухарин – А.Н. встречал его не раз в зоомагазине на Арбате, куда он, замешавшись в толпу посетителей, заходил явно с большим удовольствием. А на Тверском бульваре нередко разгуливал, причем без всякой охраны, всесоюзный староста М.И.Калинин…

Студенты, и А.Н. в том числе, бегали и на Миусскую площадь, в Комуниверситет имени Свердлова: там читал лекции по национальному вопросу Иосиф Виссарионович Сталин. А.Н., уже в старости, отзывался о его лекциях более чем сдержанно (“большим оратором я бы его не назвал”).

Как раз в год поступления Леонтьева университет подвергся настоящему разгрому. “Гуманитарные факультеты были упразднены, вместо них в конце сентября 1922 года открыли так называемый ФОН — факультет общественных наук. Историко-филологический факультет, в состав которого входило философское отделение, превратился в общественно-педагогическое отделение ФОНа. В учебный план были введены дисциплины, формирующие марксистское мировоззрение. Активно внедрялась марксистская методология... Профессуру травили, старались “поставить на марксистские рельсы” науку, непокорных преподавателей изгоняли. Судьба Челпанова была предрешена...” (Психологический институт, 1994, с. 11). Но он удержался на посту директора до конца 1923 года.

Став аспирантом, А.Н. был зачислен внештатным научным сотрудником в Психологический институт. Денег ему на этой должности не платили, и он одновременно подрабатывал в системе ликбеза — учил читать и писать по-русски татар, работавших в тресте “Моссукно”, в Замоскворечье, и инспектировал подобные курсы. Получал он за это сорок шесть червонных рублей в месяц, — сумму, по его воспоминаниям, огромную: “странно звучит, но зарабатывал я тогда больше, чем когда-либо в жизни”, — вспоминал он. В большом интервью, данном им К.Е.Левитину (Левитин, 1990), он упомянул, что одновременно вел какие-то библиотечные дела в той же Комиссии по ликвидации неграмотности. “Но потом мне наконец-то удалось устроиться в педагогический институт на скромную, малооплачиваемую должность лаборанта, и я смог посвятить себя науке целиком”, — вспоминает А.Н. (Левитин, 1990, с. 99). Здесь неточность – по документам, лаборантом он действительно был с 1 октября 1924 года, но на кафедре психологии Московского института педологии и дефектологии, ликвидированного в сентябре следующего, 1925 года.

Почему Леонтьев решил стать психологом? В семье готовили его к карьере инженера (и поэтому отдали в реальное училище, а не в гимназию). Об этом времени он пишет в своей начатой, но брошенной автобиографии, упомянутой выше:

“Когда я был школьником-реалистом (учеником реального училища — А.Л., Д.Л., Е.С.), мои родители думали, что я стану инженером. Более всего меня привлекала техника. Не помню, с какого возраста началось мое увлечение конструированием аэропланов. В классе у нас никто авиамоделизмом, говоря современным языком, не занимался, и никаких кружков не существовало. Во всяком случае, я об их существовании не знал. Правда, продавались игрушечные нелетающие аэропланы, даже сборные, но у меня они вызывали к себе скорее презрительное отношение. Были и поднимавшиеся в воздух “пропеллеры” и “бабочки”, но это – совсем другое дело.

Строил я летающие модели вполне самостоятельно, руководствуясь только общей известной мне схемой: фюзеляж – бамбуковая палка, плоскости, оклеенные папиросной бумагой, такие же рули (хвост) и резиновый мотор, вращающий пропеллер. Все остальное изобреталось. Даже пропеллер делался собственными руками очень хитрым способом: бралась пачечка узких прямоугольников из тонкой фанеры, которые смазывались клеем и слегка раздвигались веером в обе стороны от центра, а потом “уголки” срезались ножом. Шасси строилось тоже очень хитро – из спиц от сломанного зонта. Словом, главным было изобретательство.

Так продолжалось до февраля 1917-го. Потом технические интересы как-то сами собой исчезли и возникли проблемы философические. Они-то и привели к тому, что в один прекрасный день я пришел в психологический институт и спросил: куда нужно поступить, чтобы стать психологом? Кто-то мне ответил, что нужно поступить на историко-филологический факультет (он вскоре стал факультетом общественных наук)[1] и учиться у профессора Челпанова. Я так и сделал, и первая университетская лекция, которую я слушал, была именно лекция по психологии, и читал ее именно Челпанов – в большой аудитории психологического института”.

В устных мемуарах то же изложено несколько иначе. Будучи свидетелем революционных событий и гражданской войны, заинтересовавшись учением анархистов (занятый ими особняк, в январе 1918 года разгромленный, находился недалеко от его дома — на Малой Дмитровке), Леонтьев захотел — как вспоминал в старости — “философски понять и осмыслить” происходящее. “Общественные катаклизмы породили философские интересы. Так было у многих”, — говорил он. А уже потом, не без влияния Челпанова, переключился с философии на психологию, начав с философских проблем аффектов. Первый доклад Леонтьева в Институте психологии (на тему, предложенную Выготским), встреченный в институте, по его воспоминаниям, более чем сдержанно, назывался “Кант и Лурия”.

Как раз в то время, когда Леонтьев “готовился к профессорской деятельности” в Институте психологии, к рулю в этом институте пришло новое поколение — люди, называвшие себя марксистами. Во главе этой античелпановской оппозиции стояли К.Н.Корнилов и П.П.Блонский. В газете “Дни”, выходившей в те годы в Берлине на русском языке, в 1923 году было опубликовано письмо “Судьбы психологии в России”, подписанное инициалами N.N. Там подробно, со знанием всех деталей, описывалось, какими методами марксистское крыло психологов боролось с Челпановым и его единомышленниками (см. Психологический институт, 1994, с. 12). Марксистов оказалось неожиданно много. В 1930 году, в вышедшем в Париже сборнике, посвященном Московскому университету, его бывший профессор В.В.Стратонов четко проанализировал природу этого. “…После погрома 1922 г. – под непрерывной угрозой потери места, а следовательно, голода – профессура оказалась вынужденной изучать Маркса и по приказу выносить претящие чувству и достоинству резолюции… Иначе было с более молодым университетским персоналом. Некоторые еще живо помнили о тяготившем их, иногда слишком генеральском, отношении к ассистентам, лаборантам и пр. со стороны профессоров, возглавлявших кафедры; от этого молодежь теперь фактически была освобождена. А затем – молодые приват-доценты, не менее как с трехлетним преподавательским стажем, сами автоматически стали профессорами. И вся университетская преподавательская молодежь… приобрела не только равенство голоса с профессурой, но и почти равное материальное обеспечение. Кто же, в тайниках души, озлобится из-за увеличения своих прав…” (там же, с. 12-13).

Одним из следствий такого “равенства голоса” и стало увольнение Челпанова. В.Я.Брюсов, тогда член Моссовета, писал в своем отчете о ходе реорганизации Московского университета (питомцем которого, кстати, был сам): “Чистка состава профессоров и преподавателей была произведена на фракционном собрании профессоров и преподавателей ФОНа. Эта чистка, в которой принимали участие многие видные партийные деятели, в том числе зам. наркома М.Н.Покровский, была проведена очень твердо. Ряд профессоров, пользующихся громким именем, был отстранен от преподавания в Университете ввиду их общественно-политических взглядов, их идеалистического мировоззрения и т. под. соображений – напр., проф. Челпанов” (там же, с. 13).

 Изгнание Челпанова с поста директора и приход на этот пост его главного антагониста (хотя и прямого ученика) К.Н.Корнилова сопровождались увольнением или добровольным уходом многих сторонников и учеников Челпанова, расширением института почти в два раза за счет научной молодежи, перестройкой научной проблематики (центральной общеинститутской темой стало изучение реакций) и, конечно, переименованием института в Московский государственный институт экспериментальной психологии – первое в длинной цепи последовавших затем его переименований…Институт был выведен из состава Московского университета и вошел в Российскую ассоциацию научно-исследовательских институтов общественных наук (РАНИОН).

Об этих событиях есть огромная литература. Остановимся только на трех моментах, непосредственно связанных с жизнью и деятельностью А.Н.

Первое. Именно в конце 1923 года Леонтьев был оставлен при университете “для подготовки к профессорской деятельности”, т.е. в аспирантуре. Причем оставлен Челпановым. Интересно, что в последующие десятилетия, да и сейчас, студента, который весной того же года был исключен из университета по чистке за розыгрыш, учиненный на занятиях по историческому материализму, студента, который был вынужден в том же году доучиваться экстерном и получил диплом с задержкой на два года, — такого студента ни под каким видом не приняли бы в аспирантуру.

Второе. Хотя Леонтьев в студенческие годы интересовался аффектами и в качестве дипломной работы представил сочинение под названием “Исследование объективных симптомов аффективных реакций”, хотя его, как мы видели, сразу приняли в аспирантуру Психологического института, психологом он в те годы был, в сущности, никаким. Он сам неоднократно признавался в этом. Устные мемуары: «вопрос: — С чем ты пришел? (имелось в виду – в Институт). Ответ А.Н. короток и ясен: — Пустой. Просто с общей идеей проникновения в жизнь чувств». – В другом месте тех же мемуаров: о встрече с Выготским: — «У меня было заполнение вакуума. План неосуществленных мемуаров: “путь без выбора: эмоции”».

В ноябре 1923 года, после “чистки”, Челпанов был официально уволен ректором Московского университета В.П.Волгиным. Взволнованный А.Н. пришел к Челпанову и спросил, надо ли ему, Леонтьеву, тоже уходить? На что мудрый и человечный Челпанов ответил: “Не делайте этого! Это все дела для ученых, и Вы не имеете своего суждения. Передо мной у Вас обязательств нет”. (Тогда же, вспоминал А.Н., Челпанов подарил ему свою брошюру “Психология и марксизм” с авторской надписью. ) (Так он рассказывал в 1976 году своему сыну. В изложении В.П.Зинченко (тоже со слов Леонтьева) слова Челпанова звучат похоже, но немного иначе: “Вы еще молодой человек, у вас впереди вся жизнь, и вы еще не созрели для того, чтобы принимать вполне сознательные решения”(Левитин, 1990, 82). Представляется, что именно зафиксированный нами рассказ самого Леонтьева наиболее правдоподобен. Его подтекст: Вы еще пока не ученый, и не вмешивайтесь в дела ученых! Действительно, так оно и было…

Третий момент касается взаимоотношений идеалиста Челпанова с великим ученым-материалистом Иваном Петровичем Павловым, который, как известно из опубликованных документов и материалов, относился к работе челпановского института с симпатией и поддержкой; более того, незадолго до смерти Челпанова Павлов прислал к нему своего сотрудника с предложением переехать в Петроград и взять на себя заведование отделом в Институте экспериментальной медицины в Колтушах. Дополнительный штрих в понимание этих отношений вносят воспоминания А.Н., записанные на магнитофон незадолго до его смерти и хранящиеся в семейном архиве. Молодой Леонтьев приехал в павловский институт, как сейчас говорят, на стажировку, немного поработать и ознакомиться с направлением, и был представлен Павлову. Павлов поинтересовался делами в институте и как поживает Г.И.Челпанов. Не искушенный в тонкостях взаимоотношений ученых, Леонтьев сообщил, что Челпанов более не директор, директор теперь Константин Николаевич Корнилов, и отныне Психологический институт встал на позиции объективного исследования психических процессов, развивается методика, которую Корнилов называет «изучением реакций». Павлов выразил своё отношение, вспоминает Леонтьев, ногами. «Я вплотную к нему стоял, на коротком расстоянии. Павлов делает «кругом марш!» — то есть поворачивается ко мне спиной, не отодвигаясь — представляешь, да? — и со словами «Сожалею, молодой человек, сожалею» стремительной походкой удаляется. Показывая мне спину, грубо говоря. <…> Ну, потом мне стало ясно почему: потому что он желал иметь – потому-то и приглашал Челпанова к себе! – параллелистическую и субъективную по своим основаниям психологию как науку о душе, душевных явлениях, о субъективности, которой ни к чему физиология, но которая полезна для психофизиологии, так как даёт пищу исследованиям».

Но вернемся в Психологический институт. У большинства новых лидеров, не говоря уже о рядовых сотрудниках, была в голове невообразимая философская каша — их книги и статьи, якобы марксистские, сейчас и читать-то стыдно. Это типичная вульгаризация марксизма, которой грешили и новый, сменивший Челпанова, директор института – Константин Николаевич Корнилов, и десятки других.

Среди сотрудников были, однако, замечательные люди — талантливые и всесторонне образованные. Например, Николай Александрович Бернштейн — один из самых выдающихся физиологов ХХ столетия. Совсем молодой, но при этом вызывающе талантливый и уже составивший себе имя Александр Романович Лурия, который начал свой научный путь с попытки скрестить материализм с психоанализом. Известный социальный психолог М.А.Рейснер, автор замечательной книги “Идеология Востока”. Прекрасный философ, педагог, психолог Павел Петрович Блонский (хотя он не меньше, чем Корнилов, приложил руку к увольнению Челпанова) и вызванный Лурией из Гомеля бывший ученик Блонского, в прошлом искусствовед и критик, тоже молодой тогда, но безусловно гениальный Лев Семенович Выготский...

Блонский, Выготский, позднее Леонтьев были серьезными марксистами.

Сегодня это звучит почти как приговор после всего, что было сделано под именем и знаменем марксизма в XX столетии. Однако ни один мыслитель, которого уже нет в живых, не может отвечать за то, что могут сделать с его идеями недалекие или недобросовестные популяризаторы – недаром поэт Игорь Губерман сравнивал «идею, брошенную в массы» с «девкой, брошенной в полк». Та же история XX века показывает нам, что самые кровавые преступления всегда находят самые убедительные идейные и теоретические обоснования, причем учение, именем которого убивают и разрушают, может быть любым. Блестящий фильм А.Мамина «Бакенбарды» в гротесковой манере показывает технологию становления тоталитарной диктатуры на идейном основании стихов Пушкина. Поэтому не будем проецировать на самого Маркса ни октябрь 1917-го, ни гражданскую войну, ни раскулачивание, ни тридцать седьмой год, ни “Краткий курс”, ни травлю генетиков и кибернетиков. Тем более, что, как неоднократно было показано в последние годы, политическая практика XX столетия, прикрывавшаяся именем Маркса, на самом деле реализовывала идеи отнюдь не Маркса, а его более примитивно мыслящих оппонентов в рабочем движении, в частности, Фердинанда Лассаля (см. Лобок, 1993).

Сам же Маркс — один из крупнейших философов XIX века, гениальный последователь Гегеля, сумевший — единственным, кажется, из всех философов — синтезировать его диалектику с материалистической традицией. Быть марксистом значит просто быть последовательным материалистом и одновременно — диалектиком в гегелевском духе. Философия и гносеология (теория познания) Маркса — одно из достижений человеческой мысли в духовной сфере. Можно с ним соглашаться или не соглашаться. Но, во всяком случае, психологу быть марксистом не стыдно. Выготский как-то сказал: “Быть в физиологии материалистом нетрудно — попробуйте-ка в психологии быть им”. А Леонтьев однажды заметил в разговоре, что, наоборот, для психолога — как для всякого естествоиспытателя — это скорее даже естественно. Желающих попробовать оказалась целая толпа. Результаты были по большей части удручающие.

Были и исключения. Профессиональный историк философии Блонский, автор прекрасной книги об эллинистическом философе Плотине, создатель концепции “единой трудовой школы”, первый идеолог развивающего и вариативного образования. Выготский, закончивший историко-философский факультет Народного университета А.Л.Шанявского, друг Б.Г.Столпнера — переводчика Гегеля, крупнейший в нашей стране знаток Спинозы, специально и много занимавшийся немецкой классической философией, единомышленник самого профессионального философа новой России академика А.М.Деборина (его группа была разгромлена в декабре 1930 года лично Сталиным). Леонтьев, прошедший школу не только Волгина и Бухарина, но и Челпанова и Шпета... Все они были настоящими марксистами, то есть прежде всего философски образованными людьми, людьми компетентными. Чего не скажешь при всем желании о плеяде психологов-“материалистов” двадцатых-тридцатых годов во главе с К.Н.Корниловым, имевших о подлинном материализме и гегелевской диалектике самое смутное представление. Одним словом, диалектику они учили не по Гегелю...

Уже с середины тридцатых годов в гуманитарных науках в СССР ни в какой другой парадигме работать было нельзя; ученые делились тогда не на марксистов и немарксистов, а на тех, кто всю жизнь многословно и пустословно цитировал классиков, маскируя этим отсутствие собственных идей, вроде академика М.Б.Митина, которого один американский историк науки назвал “верховным жрецом сталинизма”, и на тех, кто отталкиваясь от безусловно глубоких философско-антропологических идей Маркса и Энгельса, а также идей Гегеля, часто воспроизводившихся Марксом, порождал новое научное и философское знание в своей творческой деятельности. Эти вторые (в их числе такие выдающиеся философы как Эвальд Васильевич Ильенков, Генрих Степанович Батищев и др.) сегодня признаются гордостью и золотым фондом отечественной философской мысли советского периода; в этот ряд с полным основанием можно поставить и А.Н.Леонтьева. Не гнушался называть себя последователем Маркса и такой, еще не в полной мере оцененный мыслитель XX столетия как Эрих Фромм.

Ведь по большому счету важно не столько то, от каких именно идей ты отталкиваешься, сколько то, что ты с ними делаешь дальше, что ты в них вносишь. Это и пример для сегодняшних читателей: сегодня А.Н. Леонтьева читают не для цитат, не для авторитетного выяснения «как на самом деле», а для стимулирования собственной мысли, собственной внутренней творческой деятельности, которая, как и любая деятельность, вырастает из культурного наследия, но окончательный облик ей придает уникальная, неповторимая личность.

2. В Институте психологии. Дом на Бронной

После увольнения Челпанова Алексей Николаевич, поколебавшись, последовал его совету остаться в институте – и в результате стал ближайшим сотрудником и учеником Выготского. О том, что происходило в институте, когда туда пришел Леонтьев, сохранились яркие воспоминания А.Р.Лурии (приглашенного в институт из Казани тоже совсем незадолго до описываемых событий – в конце 1923 года):

“Ситуация в институте… была очень своеобразной. Все лаборатории были переименованы так, что их названия включали термин “реакции”, была лаборатория визуальных реакций (восприятие), мнемонических реакций (память), эмоциональных реакций и т.д. Все это имело целью уничтожить какие-либо следы субъективной психологии и заменить ее разновидностью бихевиоризма.

Штат сотрудников был молод и неопытен. Все были не старше двадцати четырех лет (конечно, не все, но большинство. – А.Л., Д.Л., Е.С. ), и мало кто имел соответствующую подготовку, но все горели энтузиазмом, а выбор работ, проводившихся по разным реакциям, был действительно широк: белые мыши бегали по лабиринтам, тщательно изучались различные двигательные реакции взрослых испытуемых, занимались проблемами образования” (Лурия, 1982, с. 18).

Но это писалось в опубликованной автобиографии. А вот как рассказывал о том же периоде Лурия в своем устном докладе “Пути раннего развития советской психологии. Двадцатые годы”, прочитанном 25 марта 1974 года: “Я сразу попал в самую гущу событий. Предполагалось, что институт наш должен перестроить всю психологию… Пока же перестройка психологии протекала в двух формах: во-первых – переименование, во-вторых – перемещение… Всюду, где можно и где нельзя, мы вставляли слово “реакция”, искренне веря, что делаем при этом важное и серьезное дело. Одновременно мы переносили мебель из одной лаборатории в другую, и я прекрасно помню, как я сам, таская столы по лестницам, был уверен, что именно на этом пути мы перестроим работу и создадим новую основу для советской психологии.

Этот период интересен своей наивностью и своим энтузиазмом, но, естественно, скоро он пришел в тупик. Расхождения с Корниловым начались почти сразу, его линия нам не нравилась, но работы в институте должны были вестись – вот они и шли, и привели впоследствии к весьма любопытным результатам” (цит. по: Левитин, 1978, с. 49).

В ходе перестройки Психологического института в нем была создана лаборатория исследования аффективных реакций под руководством Лурии. А.Н. стал основным сотрудником Лурии, его “руками”, как позже говорил он сам. Кстати, аффектами Леонтьев увлекался еще в студенческие годы – в его архиве сохранилась пятнадцатистраничная рукопись “Теория аффектов”, написанная под руководством Челпанова. А.Р.Лурия позже вспоминал: “У меня было несколько молодых людей, среди них… Алексей Николаевич Леонтьев. Он проявил тогда свою великолепную изобретательность, построив прекрасно работавшее кибернетическое устройство, которое все за нас делало…” (Левитин, 1990, с. 132). О выдающихся способностях А.Н. по созданию и отладке экспериментальных установок и организации эксперимента свидетельствуют многие мемуары его сотрудников.

Не прошло и года, как в институте появился молодой человек, приглашенный Корниловым по инициативе Лурии (бывшего тогда ученым секретарем института) из Гомеля – Лев Семенович Выготский. Он, Лурия и Леонтьев быстро нашли общий язык, и вскоре началась совместная их работа, не прекращавшаяся до смерти последнего из них.

1924 год был для А.Н. не только годом официального зачисления в Психологический институт (с 1 января) и не только – что важнее – годом знакомства и сближения с Выготским. Это был и год его женитьбы на Маргарите Петровне Леонтьевой, урожденной Лобковой, ставшей спутницей всей его дальнейшей жизни и пережившей его на шесть лет (она родилась в 1905 году и скончалась в 1985). Обряд бракосочетания состоялся в маленькой церкви позади Камерного театра. Молодые поселились вместе с родителями А.Н. в трехкомнатной, но очень небольшой квартире на первом этаже двухэтажного деревянного дома, построенного, по семейному преданию, из бревен, оставшихся после пожара Москвы 1812 года (один из авторов, сын А.Н., случайно оказался в середине 50-х годов свидетелем разрушения этого дома – действительно, на многих бревнах были заметны следы огня). Официальный адрес этой квартиры, известный всей психологической Москве двадцатых - сороковых годов – Большая Бронная, дом 5, квартира 6. В доме не было ни газа, ни парового отопления, центром квартиры была громадная голландская печь. Первым от крохотной прихожей, куда вели несколько ступеней от “парадного” входа с Большой Бронной улицы, был кабинет А.Н. Затем следовала так называемая “столовая”, где спала (по крайней мере, в послевоенные годы) Маргарита Петровна, а затем – комната, которую занимали родители А.Н., а потом и их внук, один из авторов этой книги. Две первых комнаты выходили окнами на Бронную, причем это был так называемый высокий первый этаж – заглянуть в квартиру с улицы было невозможно, но прохожему ничто не мешало беседовать вполголоса с обитателями квартиры. Они это нередко и делали, — А.Н. и М.П. были коротко знакомы, например, с жившими совсем недалеко (в доме при Камерном театре) Александром Яковлевичем Таировым и Алисой Георгиевной Коонен. В доме вообще бывала масса интересных людей, из их числа можно вспомнить еще известного чтеца Владимира Николаевича Яхонтова или родственника А.В.Запорожца, известного ученого академика Александра Юльевича Ишлинского. В предвоенные годы, на даче в Кратове, А.Н. много общался с другими обитателями дачного поселка кинематографистов – Сергеем Эйзенштейном (они, впрочем, были знакомы с конца 20-х годов), Всеволодом Пудовкиным, Михаилом Роммом, журналистом Борисом Агаповым. Позже А.Н. сдружился с Леонидом Осиповичем Утесовым и его семьей (несколько лет подряд Леонтьевы снимали у Утесовых домик на их дачном участке), а через них познакомился со множеством актеров, режиссеров, эстрадников: так, соседями Л.О. по даче была чета Григорий Александров – Любовь Орлова. В последние годы перед смертью близким А.Н. человеком стал писатель Владимир Федорович Тендряков, оставивший об их общении интересные воспоминания (Тендряков, 1983). Нечего и говорить, что в этом доме перебывали все сколько-нибудь заметные психологи и физиологи страны, а некоторые неделями и месяцами спали на знаменитом леонтьевском диване.

Вспоминает Даниил Борисович Эльконин:

“В конце июня 1945 года я приехал в Москву по делам, в частности, сдавать последние документы по расформированию 42-й армии, с мечтой о возвращении к мирной жизни и работе.

И вот я у дома на Бронной. Вхожу… В доме все по-прежнему. Три скосившиеся ступеньки в передней, покосившаяся дверь, ведущая в кабинет Алексея Николаевича. Справа – шкаф с книгами, за ним – рабочий угол с диваном, покрытым ковром, и маленьким рабочим столиком. Слева – какой-то особенный книжный шкаф со встроенным в него диваном. Этот диван и был местом моего сна долгое время.

Помнится, на следующий день собрались все друзья-харьковчане. Обед проходил за столом, занимавшим почти всю комнату. Александра Алексеевна хозяйничала за столом. Стол был по тем временам роскошный, была даже кулебяка. Потом появился самовар, и мы пили чай. Я как-то сразу окунулся в этот мирный дом. Алексей Николаевич был очень оживлен, много говорил. Было в его лице что-то детское и мечтательное, а глаза были веселые и с искорками.

Я жил у Леонтьевых довольно долго…” (Эльконин Д.Б., 1983, с. 248-249).

Отцом Маргариты Петровны был Петр Григорьевич Лобков, крестьянин Егорьевского уезда Рязанской губернии, вернее, — если пользоваться советской терминологией, — кулак. (Впрочем, уже с начала века Лобковы жили в Москве – по крайней мере, Маргарита Петровна родилась в Москве, и крестили ее в церкви на Пресне. Семейное предание рассказывает, что как раз в день крещения на Пресне шла стрельба – происходило декабрьское восстание, — и перепуганные крестные “упаковали” младенца в пеленки вниз головой, так что по возвращении домой маленькую Мару пришлось откачивать.). Ее мать звали Анной Алексеевной, она была из священнической семьи: известно, что в ранней юности она часто общалась с будущим патриархом Сергием. Последние годы работала в сейсмологической лаборатории. У Маргариты Петровны был младший брат, Николай Петрович Лобков, сержант милиции, заместитель начальника отделения, в прошлом пограничник. Он умер от рака крови совсем еще молодым, до войны.

Сама Маргарита Петровна всю свою жизнь посвятила Алексею Николаевичу – она так и не получила высшего образования. Впрочем, в 1925-1927 годах она училась на курсах по изобразительному искусству, была экскурсоводом в Третьяковской галерее, училась стенографии, была в 1929-1933 гг. научно-техническим сотрудником ВИЭМ, работала в редакции газеты “Медицинский работник”, в отделе кадров МГУ, в Институте психологии, но это были случайные работы ради заработка или (во время войны) продуктовых карточек; на деле же она оставалась “классической” домашней хозяйкой. “Терпеливая, гостеприимная”, — вспоминает о ней С.Я.Рубинштейн (Рубинштейн С.Я., 1983, с. 255). Но в то же время это была, как говорится, женщина с характером, даже несколько авторитарная. Мало кто знает, что в жизни А.Н. были и другие женщины, а вернее, по крайней мере две больших любви; и в том, что семья Леонтьевых не распалась, а в конечном счете даже укрепилась, большая заслуга именно Маргариты Петровны – не только терпеливой, но мудрой и решительной.

Но вернемся к профессиональной биографии Алексея Николаевича.

Мы привыкли мерить историю науки десятилетиями или по крайней мере годами. Единственной подходящей мерой для истории советской психологии 20-х годов являются месяцы. Пример – стремительный и блестящий взлет Льва Семеновича Выготского. Январь 1924: доклад “Методика рефлексологического и психологического исследования”. Март 1924: доклад “О психологической природе сознания” (его содержание неизвестно). Май 1924: “Исследование доминантных реакций” (в печати появился под названием “Проблема доминантных реакций”). Октябрь 1924: “Сознание как проблема психологии поведения”. Не позже начала 1925: предисловие к статье К.Коффки о самонаблюдении, предисловие к переизданию учебника А.Ф.Лазурского “Психология общая и экспериментальная”, предисловие к переводу книги Э. Торндайка. 1925 год: “Психология искусства” и “Педагогическая психология”. 1925–1926: “Исторический смысл психологического кризиса”, блестящее завершение этого (до-культурно-исторического) этапа.

Путь в большую науку А.Н.Леонтьева не был столь стремительным, как у Выготского, но все же достаточно впечатляющим.

А.Р.Лурии и А.Н.Леонтьеву удалось сделать ряд исследований, имеющих отношение к “жизненной психологии” и непосредственное практическое применение. В них исследовались особенности аффективных реакций, возникающих в стрессовых условиях (например, в условиях подготовки студентов к экзаменам или при “чистке” – впрочем, вспоминал А.Н., для “вычищаемых” это оказалось эмоционально безразлично…). Для Лурии выбор данной темы был обусловлен еще и его тогдашним интересом к психоанализу (еще в 1922 г. он организовал в Казани психоаналитический кружок и хорошо был знаком с методикой свободных ассоциаций, разработанной К.Г.Юнгом). Лурия решил, как он позже писал в своих воспоминаниях, приступить к собственному “экспериментальному психоанализу”. Но теперь к словесным ассоциациям на эмоционально-нейтральные и эмоционально значимые слова (как это было у Юнга) был добавлен еще и моторный компонент. Использованная в этих исследованиях методика с тех пор стала называться “сопряженной моторной методикой А.Р.Лурии”. Для А.Н.Леонтьева обращение к теме аффективных реакций также имело, как нам представляется, свой особый смысл – недаром еще в студенческие годы он интересовался именно аффектами, за которыми для него скрывалась мотивационно-смысловая сторона жизни человека. “Никакое большое дело в жизни не делается без большого чувства”, — любил повторять Л.С.Выготский. Похоже, что и Леонтьеву эта мысль всегда была очень близка.

Результаты совместной работы А.Р.Лурии и А.Н.Леонтьева стали впоследствии широко известны, чего нельзя сказать о другом исследовании, являющемся в целом разработкой все тех же идей, но проведенном А.Н.Леонтьевым самостоятельно, как он позже выразился, “подпольно от Лурии”. Статья А.Н.Леонтьева, опубликованная в Русско-немецком медицинском журнале в 1928 г., осталась незамеченной и недооцененной. Она называлась “Опыт структурного анализа цепных ассоциативных рядов (экспериментальное исследование)”. Использованная в ней методика также представляла собой развитие одной из форм юнговского ассоциативного эксперимента. Обычно при ассоциативном эксперименте предлагалась “однократная ассоциация”: слово-раздражитель — слово-ассоциация. Подобная методика была особенно удобна в плане формальной обработки результатов статистическими методами. Однако она совершенно не учитывала явлений аффективной персеверации (“навязчивости”), то есть влияния одной аффективной реакции на другие. Методика, разработанная А.Н.Леонтьевым в упомянутом исследовании, была направлена на создание и последующий анализ подобной персеверации. Испытуемый должен был в ответ на каждое предъявленное слово отвечать не отдельной ассоциацией, а цепью ассоциаций.

В результате тщательного анализа формально-содержательных аспектов полученных “цепей” Леонтьевым было установлено, что всякий цепной ассоциативный ряд складывается из отдельных групп реакций, объединяемых определенной смысловой связью. Такие группы реакций характеризуются соответствующим “коэффициентом торможения”. Особенно интересным представлялось сравнение рядов подобных “аффективно нагруженных” ассоциаций с рядами, в которых ассоциирование осуществлялось в соответствии с инструкцией испытуемому ассоциировать на какую-нибудь букву алфавита. Испытуемому при этом говорилось, что он может свободно переходить к другой букве, если все ассоциации на прежнюю букву будут исчерпаны. На графике результатов такие переходы ничем себя практически не обнаруживали. Напротив, в случае аффективных “комплексов” наблюдались видимые переходы от одного аффективного комплекса к другому. Общий вывод из работы был следующим: “Ассоциативные ряды, хотя и состоят из отдельных реакций, не могут рассматриваться как “механические совокупности”. Ассоциативный ряд или отдельный участок ассоциативного ряда есть, прежде всего, некоторое органичное целое, которое определенным образом организует входящие в него части” (Леонтьев А.Н., 1983 а, с. 71). В этой работе, как говорил сам А.Н., мы встречаемся с первыми попытками разработки понятия “смысл”, которое он десятилетие спустя назовет категорией, венчающей общее учение о психике. К сожалению, статья прошла незамеченной, и в более поздних работах других авторов, посвященных ассоциациям, не учитывается и не цитируется – настолько она опередила свое время.

Одновременно этот период был ознаменован большим объемом «подводной» работы, в которой отшлифовывался присущий А.Н.Леонтьеву отточенный интеллектуальный стиль, но ее результаты он не считал достойными опубликования.

В архиве А.Н.Леонтьева сохранился ряд текстов и стенограмм, относящихся к этому периоду. Первый текст, посвященный теории У.Джемса, представляет собой то, что сейчас называют курсовой работой, выполненной, как указано в карандашной пометке А.Н., на первом курсе университета под руководством Г.И.Челпанова. Это текст, датированный 1923 годом. Второй текст, от 20 января 1925 года, посвящен анализу теории Спинозы и в нем самостоятельная аналитическая позиция автора выражена еще сильнее. Если в первом тексте Леонтьев практически не выходит за рамки анализа теории самого Джемса, здесь он, пусть кратко, соотносит идеи Спинозы с общим состоянием психологии 1920-х годов. Характерно, что интересует его у Спинозы прежде всего не феноменология конкретных видов эмоций, а общие принципы порождения эмоциональных явлений, логика душевной жизни, ее соотношение с детерминизмом. Тем же 1925 годом датируется и теоретическая рукопись «Очерк теории аффективности», единственный архивный экземпляр которой, к сожалению, лишен окончания; последняя страница кончается на середине фразы. Все эти тексты готовятся к публикации только сейчас.

Наконец, в период начала работы в институте Леонтьеву, как и любому молодому научному сотруднику в любом институте во все времена, приходилось заниматься и множеством «проходных» вещей, лежащих вне сферы собственных научных интересов или затрагивающих их лишь косвенно — ради заработка или по другим «внешним» мотивам. Так, в архиве А.Н.Леонтьева сохранилась докладная записка в Военно-санитарное управление Рабоче-крестьянской Красной Армии, заведующему отделом санитарной подготовки войск Залкинду с отчетом о психофизиологическом обследовании курсантов, работающих с почтовыми голубями. Обследование чисто реактологическое, представляющее интерес лишь с исторической точки зрения. Сохранились и рукописи статей, готовившихся для первого издания Большой Советской Энциклопедии: Аутистическое мышление, Гнев, Голосовые реакции, Графология, Грос, Дебильность, Забывание, Запоминание, Звуковой молоток, Зрительная память, Жест, Негативизм, Характер, Характерология, Эстезиометр. Опубликована из них была только статья «Графология».

 Все рассмотренные нами исследования А.Н.Леонтьева были проведены вне парадигмы Л.С.Выготского, хотя в это время Выготский уже работал (с 1924 г.) в Психологическом институте на правах научного сотрудника сначала “второго разряда”, а затем и “первого разряда”.

Дело в том, что Выготский появился в институте, когда уже сложился “тандем” Лурии и Леонтьева. Ведущим в этом тандеме был Лурия, который, несмотря на молодость, был уже известным ученым и автором многих публикаций. Что касается А.Н., то в своих устных воспоминаниях он честно признавался, что пришел в институт “пустым”, и встреча с Выготским оказалась для него актом определения собственного пути, “заполнением вакуума”. Приход Выготского сразу перевернул распределение ролей, он мгновенно стал лидером. Но Леонтьев некоторое время оставался помощником Лурии; а прямыми сотрудниками Выготского стали Л.В.Занков, И.М.Соловьев (оба – студенты Лурии), Л.С.Сахаров и Б.Е.Варшава. Сахаров и Варшава вскоре умерли, а Занков и Соловьев отошли от “генеральной линии” исследований Выготского, как вспоминал А.Н., “замкнулись на доминантных реакциях”, а потом ушли в дефектологию (впрочем, именно Занков руководил похоронами Выготского, оттеснив Леонтьева и Лурию). Не случайно в известном письме Выготского “пятиликому Кузьме Пруткову” (Лидия Ильинична Божович, Роза Евгеньевна Левина, Наталия Григорьевна Морозова, Лия Соломоновна Славина и лидер этой группы – Александр Владимирович Запорожец) говорится следующее: “Чувство огромного удовлетворения пережил я, когда А.Р. в свое время первый стал выходить на эту дорогу, когда А.Н. вышел за ним. Сейчас к удивлению прибавляется радость, что по открытым следам уже не мне одному, не нам троим, а еще пяти людям видна большая дорога” (К 90-летию..., 1986, с. 61) . Легко видеть, что ни Занков, ни Соловьев сюда не причисляются. И неудивительно: в письме А.Н.Леонтьеву от 23 июля 1929 г. Выготский прямо говорит об их “отходе от культурной психологии”. Впрочем, они никогда на этих позициях полностью и не стояли.

 

3. Рождение культурно-исторической теории

…О первых месяцах совместной работы ученики Выготского вспоминали по-разному. А.Н. рассказывал, что первую схему своей “культурно-исторической” концепции Выготский набросал в разговоре, который состоялся то ли в самом конце 1924, то ли в самом начале 1925 года. Набросал в буквальном смысле – карандашом на случайной бумажке. Эта бумажка долго хранилась в личном архиве Леонтьева вместе с письмами Выготского и некоторыми его рукописями. Сейчас мы ее найти не можем; но одному из авторов (А.А.Леонтьеву) представляется, что А.Н. показывал ему эту бумажку уже после гибели части архива (об этом позже), а именно, где-то в 50-х гг. “Надо найти!”, — настойчиво требовал А.Н. незадолго до смерти.

Лурия вспоминал уже более поздний этап, когда он и Леонтьев систематически встречались с Выготским один-два раза в неделю в квартире Выготского, “чтобы разработать план дальнейших исследований”. “Мы рассматривали каждый из основных разделов психологии: восприятие, память, внимание, речь, решение задач, моторику и др. В каждой из этих областей начали применять новую экспериментальную методику, чтобы доказать, что по мере формирования высших форм деятельности меняется вся структура психических процессов” (Лурия, 1982, с. 33).

Леонтьев “получил” от Выготского для разработки несколько проблем. Главной из них была проблема памяти, которую Леонтьев разработал особенно глубоко (результатом этой разработки, кроме нескольких статей, явилась известная книга “Развитие памяти. Экспериментальное исследование высших психологических функций”). Кроме того, Леонтьев занимался арифметическим мышлением и написал на эту тему большую статью, в то время оставшуюся неопубликованной (См. Леонтьев А.Н., 2003, с.207-219); ее краткий анализ дан нами в части 2.

 О содержании книги “Развитие памяти” мы здесь не будем говорить (подробный ее анализ также дан нами в части 2 настоящей монографии). Достаточно констатировать, что, используя предложенный Выготским “экспериментально-генетический” подход (и, в частности, методику двойной стимуляции) и опираясь на общую идею орудийно-знакового опосредствования всех высших психических функций, Леонтьев приходит в этой книге к резкому противопоставлению “натуральных” форм памяти и ее специфически человеческих форм в функциональном и историческом плане. Он раскрывает динамику перехода от внешне опосредствованного к внутренне опосредствованному запоминанию в филогенезе и онтогенезе, связи запоминания с речью и интеллектом, с пониманием и др. Высшие формы поведения, по А.Н., предполагают, что “внешний знак превращается в знак внутренний”. Самой высокой ступенью запоминания является внутренняя речевая деятельность в форме логической памяти, опирающейся на слово в его инструментальной функции.

Это не случайная оговорка – именно в его инструментальной функции. Столь же односторонне “инструментальным” было проведенное самим Выготским исследование произвольного внимания. Положение изменилось, когда началось систематическое изучение обобщающей роли слова, первоначально – на материале бессмысленных квазислов, сделанных в эксперименте средством классификации предметов. Этот цикл работ, как известно, был проведен Выготским вместе с Сахаровым (а после смерти последнего продолжен Ю.В.Котеловой и Е.И.Пашковской) и привел в конечном счете к пересмотру всей “культурно-исторической” концепции. Оказалось необходимым рассматривать слово не просто как орудие или инструмент, как “стимул-средство”, но прежде всего в его внутреннем содержании, рассматривать не только функцию, но и структуру значения.

В основном исследования, составившие “Развитие памяти”, по воспоминаниям самого Леонтьева, были завершены уже в 1928 году. Один из биографов А.Н., профессор Георг Рюкрим, считает годом написания книги 1929-й и полагает, что ее рукопись была сдана в издательство в 1930 году (Rückriem, 2000, с. 408); первое неверно (в письме Н.Г. Морозовой (Морозова, 1983, с. 259) А.Н. прямо пишет, что из 14 авторских листов 8 было написано в 1930 году), второе совершенно точно. Авторское предисловие к книге датировано 8 июля 1930 года, а в тексте ее много сносок на книги и статьи, в том числе зарубежных авторов, опубликованные в 1929 году и едва ли тут же ставшие доступными в СССР (уже в первой главе таких сносок 5). Однако в том же самом 1930 году книга (в рукописи?) получила первую премию Главнауки и ЦЕКУБУ (Центральная комиссия по улучшению быта ученых). (“500 рублей, на которые я купил доху с жеребком на кенгуру и вывороткой”, — вспоминал Леонтьев.) Формально книга вышла в 1931 году (эта дата стоит на титульном листе; разрешение Главлита датировано 23 мая 1931 года). Но во вложенной в экземпляры уже вышедшего (но задержанного) тиража брошюрке-предисловии Выготского и Леонтьева говорится: “Книга, предисловием к которой должны служить эти строки, выходит в свет в 1932 г. с большим запозданием: она была написана и сдана в печать более двух лет тому назад; экспериментальное исследование, составляющее ее содержание, было проведено автором еще несколькими годами раньше и закончено, подытожено и теоретически обобщено в 1929 г., т.е. три года тому назад” (Выготский, Леонтьев, [1932], с. 2; см. Леонтьев А.Н., 2003, с. 199-206).

 Почему тираж был задержан и возникла необходимость в этом втором предисловии? Чтобы понять это, надо представить себе научную и политическую ситуацию конца 20-х – начала 30-х годов.

Начнем с того, что положение Выготского и его сотрудников в Институте психологии становилось с каждым годом все более неустойчивым. Ни дирекция института во главе с Корниловым, ни многие его сотрудники не понимали и не принимали подхода культурно-исторической психологии. Корнилов не то что не понимал, что в стенах вверенного ему института происходит психологическая революция, — он, видимо, даже не читал, что пишут его сотрудники. Из книги К. Левитина “Мимолетный узор”: “Не без сарказма вспоминает Лурия, как Корнилов говорил: “Ну, подумаешь, “историческая” психология, зачем нам изучать разных дикарей? Или – “инструментальная”. Да всякая психология инструментальная, вот я тоже динамоскоп применяю”. Директор Института психологии даже не понял, что речь идет вовсе не о тех инструментах, которые используют психологи, а о тех средствах, орудиях, что применяет сам человек для организации своего поведения…” (Левитин, 1978, с. 41). Работу своего института Корнилов ориентировал в первую очередь на изучение классовой психологии.

Впрочем, и двадцать лет спустя Корнилов многого не понимал. Например, выступая в 1944 году (в качестве вице-президента АПН РСФСР) на Ученом Совете Института психологии, он говорил: “В Институте выдвинута проблема деятельности, но я не понимаю ее смысла, как не понимал и раньше, не понимаю и на сегодняшний день, и не только я, но и те, кто работает в Институте” (цит. по: Психологический институт, 1994, с. 21). Впрочем, уже в сентябре 1948 года Корнилов объяснял сотрудникам института, что “когда мы говорим о психологии советского человека, не мотивы здесь играют существенную роль, здесь должна быть психология деятельности” (там же, с. 27). В начале 1946 года тот же Корнилов, выступая в институте, утверждал: “Где-то в человеческой душе... мы все еще откапываем какие-то бессознательные корни, а их по природе, по-моему, в советских условиях не существует... Общественная жизнь и ее требования каленым железом выжигают все моменты “бессознательных” действий” (там же, с. 24).

Вообще отношения Корнилова с Выготским, как говорится, не сложились. Корнилов обвинял Выготского в отходе от марксизма в психологии, протаскивании идеалистических понятий (имелась в виду… воля). Поэтому вся группа Выготского постаралась найти более подходящее место. “Мы порвали с Институтом психологии без скандала (исчезли)”, — вспоминал А.Н. Леонтьев, в частности, в 1926 году сдал аспирантские экзамены, а с 1 сентября 1927 года поступил ассистентом, а затем – с октября 1930 — доцентом в Академию коммунистического воспитания им. Н.К. Крупской, куда перешли и Лурия с Выготским – первый заведовал психологической секцией, второй руководил лабораторией. С 1928 года он сотрудничает и в Московском государственном техникуме кинематографии — будущем (1930) ВГИКе, где знакомится с С.М. Эйзенштейном (по-видимому, через посредство Лурии), а с 1926 года преподает психологию в ГИТИСе (Государственный институт театрального искусства), который тогда назывался Государственным центральным техникумом театрального искусства (ЦЕТЕТИС). С 1927 года по 1 октября 1929 г. А.Н. работал также в Медико-педагогической клинике (первоначально она называлась Медико-педагогической станцией) Г.И. Россолимо, где прошел путь от рядового ассистента до заведующего педологической лабораторией и руководителя научной части (“председателя Научного Бюро”).

В том же 1927 году Леонтьев начал, а в 1929 – успешно закончил то, что мы бы сегодня назвали “вторым высшим образованием”, сдав на медицинском факультете 2-го МГУ (ныне МПГУ) все предметы биологического цикла (но до диплома он все-таки не дошел, уйдя с третьего курса). Несколько позже тем же путем пошли Выготский (в Харьковском медицинском институте) и Лурия (в Первом московском медицинском институте).

Но самый конец 20-х годов (и начало 30-х) был ознаменован и резким негативным поворотом в науке, культуре и образовании в целом. Начинают “завинчиваться” идеологические гайки. В гуманитарных науках это выразилось, в частности, в том, что появились ученые и научные направления, объявленные единственно марксистскими (Марр в языкознании, Покровский в истории, Фриче в литературоведении, Маца в искусствоведении), а прочие (в их числе историки Платонов и Тарле, лингвисты Поливанов, Виноградов, Ильинский, замечательные литературоведы Эйхенбаум, Жирмунский и Шкловский и многие, многие другие) подверглись уничтожающей критике, а порой и репрессиям. В образовании произошло следующее: прекратила свое существование “единая трудовая школа”, созданная усилиями Крупской и Луначарского на концептуальной базе, разработанной Блонским и Выготским. Появилась череда постановлений ЦК ВКП/б/, возвращавших советскую школу к “идеалу” дореволюционной гимназии. (О печально знаменитом “педологическом” постановлении см. ниже). Подверглись шельмованию выдающиеся теоретики и практики педагогики – Пинкевич, Калашников, Пистрак, Шацкий, Эпштейн, Шульгин, Крупенина, Тер-Ваганян.

В психологии состоялась “реактологическая” дискуссия, в результате которой К.Н.Корнилов в 1930 году потерял пост директора (им стал А.Б.Залкинд); подверглись ожесточенному идеологическому разносу бехтеревская рефлексология, психотехника (все ее лидеры в дальнейшем были репрессированы), “бихевиоризм” Боровского, наконец, культурно-историческая школа Выготского. Поводом к разгрому последней послужил, во-первых, выход в свет в 1930 году книги Выготского и Лурии “Этюды по истории поведения. (Обезьяна. Примитив. Ребенок)”, которую, к слову, сам Выготский в письмах малоуважительно называл “Обезьяной” и которую, опять-таки в письмах, довольно резко критиковал. Во-вторых, поводом к разгрому стали экспедиции А.Р.Лурии в Узбекистан, состоявшиеся по инициативе Выготского в 1931 и 1932 годах. В одной из “критических” статей (1934 год) о “культурно-исторической” концепции говорилось: “Эта лженаучная реакционная, антимарксистская и классово враждебная теория…” (Размыслов, 1934; цит. по Лурия Е., 1994, с. 67). В другом месте группа Выготского была обвинена в “идеалистической ревизии исторического материализма и его конкретизации в психологии” (цит. по Петровский, Ярошевский, 1994, с. 142) . Даже академичнейший С.Л.Рубинштейн в “Основах психологии”, — кстати, книга эта во многом опиралась на мысли Выготского, — написал: “Крупное место в советской психологии принадлежит Выготскому, который совместно с Лурье (так!. – А.Л., Д.Л., Е.С. ), Леонтьевым и другими разработал созданную им теорию культурного развития высших психических функций, ошибочность которой не раз освещалась в печати” (Рубинштейн С.Л., 1935, с. 37).

Кстати, с приходом нового директора институт был вновь переименован: он стал Государственным институтом психологии, педологии и психотехники Российской Ассоциации научных институтов марксистской педагогики (РАНИМП). Однако уже в 1932 году решением партбюро института (естественно, по указанию сверху) было предписано “взять под обстрел марксистско-ленинской критики психотехнику и педологию” (Психологический институт, 1994, с. 18) и планировалась дискуссия по педологии, так что новое имя счастья институту не принесло…

Но главный “поворот” был совершен в философии. До 1930 года в борьбе с вульгарным материализмом побеждал материализм диалектический в самом буквальном смысле этого слова; недаром так называемая “группа Деборина”, стоявшая у руля философских исследований в СССР (например, А.М.Деборин был директором Института философии), не без гордости носила имя “диалектиков”. Но в декабре 1930 года И.В.Сталин лично выступил на партактиве Института красной профессуры, заявив о необходимости борьбы на два фронта – против “левого уклона” (имелись в виду “деборинцы”) и против “правого уклона” (имелись в виду механические материалисты, возглавлявшиеся тогда сыном К.А.Тимирязева физиком А.К.Тимирязевым, впрочем, вошедшим в историю физической науки главным образом уничтожающей критикой теории относительности Эйнштейна за его якобы математические ошибки). Сталин запустил в оборот по адресу деборинцев знаменитый, хотя до сих пор непонятный ярлык “меньшевиствующие идеалисты”. Через месяц последовало разгромное постановление ЦК “О журнале “Под знаменем марксизма””. К власти пришли философские недоучки и прямые вульгаризаторы (не стеснявшиеся брать аргументы у раскритикованных ими же механических материалистов), возглавлявшиеся будущими академиками М.Б.Митиным (которого один американский историк науки назвал “верховным жрецом сталинизма”) и П.Ф.Юдиным. Деборинцы были уничтожены частью физически (Б.Н.Гессен, Я.Э.Стэн), частью морально (сам А.М.Деборин). Заметим, что Выготский по своим философским воззрениям был близок к деборинцам и охотно ссылался на Деборина в своих публикациях. Встречался с Дебориным и Леонтьев.

Теперь читателю, вероятно, стало понятно, почему тираж был задержан и почему в него была вложена брошюрка-предисловие. В этой брошюрке, между прочим, было сказано, что автор допускает “отклонения от основного методологического пути”. Одно “объективно содержит в себе момент идеалистического порядка”, другое “объективно содержит в себе момент механистического порядка”. “В борьбе с идеалистическими теориями памяти новая, выдвигаемая в книге, концепция не оказалась достаточно последовательной, не преодолевши сама в себе до конца и полностью идеалистических моментов. В борьбе с механистическими теориями эта концепция равным образом не оказалась достаточно последовательной, точно так же не преодолевши сама в себе до конца и полностью механистических моментов”… (Выготский, Леонтьев, [1932], с. 9-10).

И еще одно, что повлияло на дальнейшую судьбу Леонтьева: в конце 20-х — начале 30-х годов стали одно за другим закрываться, порой с политическим скандалом, научные и педагогические учреждения, где он сотрудничал. Например, сразу в двух центральных газетах появился “подвал” о ВГИКе под угрожающим названием “Гнездо идеалистов и троцкистов”. Одним из последствий этой статьи был вынужденный уход А.Н. из ВГИКа в 1930 году. Оплот группы Выготского – Академия коммунистического воспитания – в 1930 году тоже попала в немилость, ее факультет общественных наук был объявлен “троцкистским”, и в 1931 ее “сослали” в Ленинград и переименовали в институт. Во всяком случае, Леонтьев был уволен из нее с 1 сентября 1931 года. О работе в Институте психологии нечего было и думать, хотя после ухода Корнилова идеи Выготского и его школы были использованы в новой научной программе института. Впрочем, согласно документам, в декабре 1932 года А.Н. еще числился там “научным сотрудником 1-го разряда”. В Московском университете психология с 1931 года не преподавалась вообще. Так что работать Леонтьеву было негде — он одно время даже служил в Высшем Совете Народного Хозяйства СССР в должности “консультанта техпропа” (технической пропаганды).

 

4. Харьков и вокруг него

 И все трое – Выготский, Лурия и Леонтьев – стали искать такое место работы, где можно было бы продолжить начатый цикл исследований. Им повезло: всем троим (а также Божович, Запорожцу и М.С.Лебединскому) в конце 1930 года пришло приглашение из Харькова, бывшего тогда столицей Украинской ССР. И не от кого-нибудь – от самого украинского наркома здравоохранения С.И.Канторовича. Наркомздрав УССР решил создать в Украинском психоневрологическом институте (позже, в 1932 году, его преобразовали во Всеукраинскую психоневрологическую академию) сектор психологии (“психоневрологический сектор”). Выготский, вспоминал А.Н., участвовал в переговорах. Пост заведующего сектором был предложен Лурии, пост заведующего отделом экспериментальной психологии (позже он назывался отделом общей и генетической психологии) – Леонтьеву. Официально А.Н. был зачислен на работу с 15 октября 1931 года. В ноябре 1931 года в должности заведующего кафедрой генетической психологии Государственного института подготовки кадров Наркомздрава УССР был утвержден Выготский (Выгодская, Лифанова, 1996, с. 128-129). Однако он, в отличие от Лурии и Леонтьева, в Харьков не переехал, хотя постоянно там бывал – выступал с докладами, читал лекции, сдавал экзамены в качестве студента-заочника мединститута (куда он поступил в том же 1931 году). Впрочем, в его семье переезд в Харьков не раз обсуждался и даже стоял вопрос об обмене московской квартиры на квартиру в Харькове (Лурия Е., 1994, с. 73) . Почему переезд не состоялся – неизвестно. По мнению Е.А.Лурия (в ее мемуарах об отце), дело было в том, что у Выготского (и Лурии) не сложились отношения с руководством Психоневрологической академии (там же). Но А.Н. рассказывал, что Выготскому были предложены прекрасные условия переезда, и мотивы отказа Выготского от приглашения остались для него непонятными.

…Конец 1931 года. Лурия, Леонтьев, Л.И.Божович и А.В.Запорожец переезжают в Харьков. Вспоминает жена Запорожца Тамара Осиповна Гиневская:

“…Не находя нигде ни моральной, ни материальной поддержки, небольшая группа московских ученых (Лурия, Леонтьев, Божович и Запорожец) поехали, как тогда говорили, “в длительную командировку”, переехали в Харьков… во вновь созданный профессором Рохлиным психоневрологический центр при психиатрической больнице. Этот центр был базой новой психоневрологической Академии…

Налаживал работу в Харькове Выготский. Дважды он приезжал для подведения итогов сделанного и обсуждения дальнейших исследований…

Мы поселились в большой квартире, которую снял для московской коммуны профессор Рохлин. Некоторое время мы жили в ней действительно все вместе: мы, Лурия, Божович и Леонтьев…” (цит. по:  Лурия Е., 1994, с. 69).

Лурия в течение трех лет, до 1934 года, бывал в Харькове наездами — по его собственным воспоминаниям, “курсировал” между Харьковом и Москвой (а Выготский – между Харьковом, Ленинградом и Москвой). Недолго пробыла в Харькове и Л.И.Божович – вскоре она переехала в соседнюю Полтаву, в пединститут, хотя продолжала постоянно сотрудничать с “харьковчанами”. Время от времени к ней в Полтаву наезжал и Выготский.

Леонтьев остался в Харькове почти на 5 лет. Он не только возглавлял отдел и был действительным членом Украинской психоневрологической академии, но – после окончательного отъезда Лурии – принял у него руководство всем сектором психологии (еще раньше, в 1932 году, он был заместителем заведующего сектором). Кроме того, он был заведующим кафедрой психологии Медико-педагогического института Наркомздрава Украины, а позже заведующим кафедрой психологии Харьковского педагогического института и НИИ педагогики (еще позже – Всеукраинский Институт научной педагогики). Среди мест работы А.Н. в Харькове была и достаточно экзотическая должность профессора в Харьковском дворце пионеров и октябрят им. П.П.Постышева. “В том же (1931. – А.Л., Д.Л., Е.С. ) году я был утвержден Центральной квалификационной комиссией НКЗ УССР в звании профессора, а с введением закона о степенях и званиях я был оформлен в звании действительного члена Института Центральной квалификационной комиссией НКЗ УССР и в звании профессора Центральной квалификационной комиссией НКП УССР”, — сообщает Леонтьев в своей опубликованной автобиографии (Леонтьев А.Н., 1999, с. 366).

Помимо А.В.Запорожца и Т.О.Гиневской, вокруг А.Н. стали группироваться харьковские психологи. Это были П.Я.Гальперин, группа аспирантов пединститута и НИИ педагогики – П.И.Зинченко, В.И.Аснин, Г.Д.Луков, затем К.Е.Хоменко, В.В.Мистюк, Л.И.Котлярова, Д.М.Дубовис-Арановская, Е.В.Гордон, Г.В.Мазуренко, О.М.Концевая, рано погибший А.Н.Розенблюм, Т.И.Титаренко, И.Г.Диманштейн, Соломахина и Ф.В.Бассин.

“Годы моей работы на Украине, — пишет Леонтьев в своей автобиографии, — …составили… период пересмотра прежних позиций и самостоятельной работы над общепсихологическими проблемами, которая продолжала идти по линии преимущественно экспериментальных исследований. Этому благоприятствовали и особенные условия и задачи, которые встали тогда передо мной: нужно было организовать новый коллектив из совсем молодых сотрудников и квалифицировать их в процессе развертывания работ. Так создалась харьковская группа психологов… В этот период мною и под моим руководством был выполнен ряд экспериментальных исследований, шедших уже с новых теоретических позиций в связи с проблемой психологии деятельности.” (там же, с. 366-367).

Что имеет в виду А.Н., говоря о “новых теоретических позициях” и “пересмотре прежних позиций”?

Вокруг этого “пересмотра” наслоилось множество мифов. Главнейший из них: “харьковчане” якобы начисто отказались от теоретического наследства Выготского, резко противопоставив свои взгляды “культурно-исторической” теории, и в начале 30-х годов возникло научное и человеческое противостояние Выготского и харьковской группы во главе с Леонтьевым.

Что же происходило в действительности?

Начнем с того, что к моменту возникновения харьковской группы Выготский уже преодолел в развитии своей психологической концепции культурно-исторический этап. У него в 1930-1931 гг. не только появляется понятие деятельности, но, что гораздо существеннее, возникает восходящая к Гегелю и Марксу психологическая концепция деятельности (“Орудие и знак в развитии ребенка”, предисловие к книге Пиаже, “Педология подростка” и другие работы). Но в то же время в высказываниях Выготского все громче звучит то, что в беседе Леонтьева с Выготским 1933 года обозначено как “словоцентризм системы” (Леонтьев А.Н., 1994, с. 23). С одной стороны, Выготский критикует Пиаже за то, что “социализация детского мышления рассматривается Пиаже вне практики, в отрыве от действительности, как чистое общение душ, которое приводит к развитию мысли. Познание истины и логические формы... возникают не в процессе практического овладения действительностью...” (Выготский, 1982 в, с. 74-75). А с другой стороны, в знаменитом докладе о сознании 1933 года говорится: “Речь есть знак для общения сознаний” (Выготский, 1982 а, с. 165), и именно “сотрудничество сознаний” определяет развитие значений; а в самой последней публикации Выготского недвусмысленно утверждается, что “сознание человека есть... сознание, формирующееся в общении” (Выготский, 1960, с. 373). Все это не связано с отказом от деятельностного подхода (свидетельство этого — хотя бы известная лекция Выготского об игре 1933 года, опубликованная Д.Б. Элькониным (Из записок…, 1978), а как бы наслаивается на него. По крайней мере, так первоначально восприняли изменение позиции Выготского Леонтьев и его группа. Они стремились активно развить именно деятельностные идеи Выготского — и им казалось, что, сосредоточившись на проблеме единства аффекта и интеллекта, говоря о значении как единице сознания, Выготский делает шаг назад. Подробный анализ происходившего один из авторов этой книги попытался дать в монографии “Деятельный ум” (Леонтьев А.А., 2001). См. также предисловие к публикации письма Леонтьева Выготскому, о котором речь пойдет далее (Леонтьев А.А., Леонтьев Д.А., 2003).

В устных мемуарах А.Н. вспоминал: “Внутренняя расстановка в школе Выготского была драматична. Конфронтация двух линий на будущее.

Моя линия: возвращение к исходным тезисам и разработка их в новом направлении. Исследование практического интеллекта (=предметного действия)...

Линия Выготского: аффективные тенденции, эмоции, чувства. Это — за сознанием. Жизнь аффектов; отсюда поворот к Спинозе.

Я: практика.

Выготский: свобода поиска подходов. Но не более! Огорчение (по моему поводу).

...Апогей расхождений — 1932 (после доклада), начало 1933.

...У Выготского осталось все, у меня — все сначала”.

В чем были теоретические расхождения харьковчан с Выготским и были ли они вообще? Им, по крайней мере в первые годы, представлялось, что были. Леонтьев прямо писал об “ошибках” Выготского (естественно, не для печати, а для собственного употребления) в “Материалах о сознании” (конец 30-х гг. — после 1936 года): “Ошибка состояла в том, что 1) предмет не был понят как... предмет деятельности человека; 2) обыкновенная практическая деятельность продолжала казаться чем-то, что только внешним образом зависит от сознания...” (Леонтьев А.Н., 1994, с. 40).

На самом деле все было значительно сложнее. Выготский старался соединить в одну систему деятельностные и речевые (языковые) факторы психического развития – но это у него получалось не вполне убедительно. Леонтьев шел в начале 30-х гг. в сущности тем же путем – отсюда его интерес к лингвистике и кратковременное увлечение теориями акад. Н.Я.Марра. И через несколько лет Леонтьев и другие харьковские ученики Выготского осознали, что никакого принципиального расхождения не было. “Усиленное подчеркивание роли словесного общения и в противовес вульгаризаторскому, по сути антимарксистскому, требованию выводить сознание непосредственно из материального бытия, отстаивание мысли, что в формировании сознания ребенка решающая роль принадлежит не делу, а слову, естественно, заслоняли собой вопрос о той жизненной почве, исследование которой единственно может вывести психологическую теорию из классического “замкнутого круга сознания”. Заслоняли, а не устраняли, потому что вопрос этот уже был отчетливо поставлен в рассматриваемом цикле работ Л.С.Выготского”, — писал Леонтьев в одной из статей 1967 года (Леонтьев А.Н., 1983 а, с. 28). И П.Я.Гальперин, вспоминая харьковский период своей деятельности, подчеркивал, что учение о предметной деятельности “привело к существенному изменению в акценте исследований (курсив наш – А.Л., Д.Л., Е.С.) – Л.С.Выготский подчеркивал влияние высших психических функций на развитие низших психических функций и практической деятельности ребенка, а А.Н.Леонтьев подчеркивал ведущую роль внешней, предметной деятельности в развитии психической деятельности, в развитии сознания” (Гальперин, 1983, с. 241).

Как мы уже отмечали, в устных мемуарах незадолго до смерти А.Н. говорил: “Моя линия: возвращение к исходным тезисам и разработка их в новом направлении”.

Именно возвращение к исходным тезисам Выготского! Мнение Леонтьева, как и Лурии, было однозначным: деятельностный подход – это не новая теория, а естественное развитие идей Выготского; оба до конца жизни относились к Выготскому как к зачинателю и лидеру того научного направления, к которому они себя относили. Тем не менее стремление “вычесть” из культурно-исторической теории деятельностный подход, получив “в остатке” “истинного” Выготского, достаточно регулярно встречается в современных публикациях.

Бесспорно одно: введя много новых теоретических идей, принципов и понятий в процессе развития своих взглядов, изменив многие акценты, Леонтьев не отбросил и не оспорил ничего из теоретических взглядов своего учителя. Вероятно, идеи Выготского можно было развивать и в других направлениях, отличных от деятельностного, однако никто этого не смог сделать в масштабах, сколько-нибудь сопоставимых с деятельностным подходом. Поэтому вопрос о том, “правильно” ли Леонтьев воспринял и развивал идеи Выготского, не имеет смысла. Он их воспринял и развивал, а кто считает, что развивать их следовало иначе, пусть сделает это.

Не было и “выявленных” в 30-е годы “ошибок” Выготского. Во-первых, Выготский, как видно из его высказываний, как раз понимал предмет как предмет деятельности: например, в 1931 году, в “Педологии подростка”, прямо говорится: “Окружающие нас предметы не являются для нас нейтральными... Предметы окружающего нас мира... как бы требуют от нас известных действий..., они играют активную, а не пассивную роль по отношению к самой потребности” (Выготский, 1931, с. 190). В другом месте он писал, что ребенок “вступает на путь сотрудничества, социализируя практическое мышление путем разделения своей деятельности с другим лицом. Именно благодаря этому деятельность ребенка вступает в новое отношение с речью” (Выготский, 1984, с. 31) . Благодаря этому! И еще в одном месте: “Вещи — значит действительность, ... с которой он (ребенок. — А.Л., Д.Л., Е.С.) сталкивается в процессе самой практики” (Выготский, 1982 в, с. 62). И решительно нигде он не утверждал, что практическая деятельность ребенка внешним образом зависит от сознания. Он говорил, правда, что благодаря игре, “если раньше в структуре действие/смысл определяющим было действие, сейчас структура опрокидывается и становится смысл/действие... Это снова критический пункт к чистому оперированию смыслами действий...” (Из записок, 1978, с. 293). По мысли Выготского, благодаря игре возникает возможность “движения в смысловом поле,...не связанном с реальными вещами. Это смысловое поле подчиняет себе все реальные вещи и реальные действия” (там же, с. 294). Но эта мысль совсем не тождественна идее зависимости деятельности от сознания, ее психологической “вторичности”! Введение Выготским понятия “смыслового поля” означало перенос доминанты на личность.

А во-вторых, единство аффекта и интеллекта тоже было для Выготского по существу ядром смысловой теории деятельной личности. В “Мышлении и речи” он писал, в частности: “Существует динамическая смысловая система, представляющая собой единство аффективных и интеллектуальных процессов...” (Выготский, 1982 в, с. 21). И речь идет о том, чтобы “раскрыть прямое движение от потребности и побуждений человека к известному направлению его мышления и обратное движение от динамики мысли к динамике поведения и конкретной деятельности личности” (там же, с. 22). Совсем не случайно в “Учении об эмоциях” он солидаризуется с предшествующими исследователями эмоций единственно в том, что эмоция — это “в первую очередь стремление к действованию в определенном направлении” (Выготский, 1984, с. 123). И дальше он констатирует: “...Всякая эмоция есть функция личности” (там же, с. 280).

Уже вскоре, в конце 30-х годов, альтернатива “деятельность — единство аффекта и интеллекта” оказалась снятой в работах А.В.Запорожца. Позже, в 60—70 гг., он прямо писал: “Есть основания полагать, что, в отличие от интеллектуального управления, регулирующего поведение в соответствии с объективным значением условий решаемой задачи, управление эмоциональное обеспечивает коррекцию действий адекватно смыслу происходящего для субъекта, для удовлетворения имеющихся у него потребностей. Лишь согласованное функционирование двух систем, лишь, как выражался Л.С.Выготский, “единство аффекта и интеллекта”... может обеспечить полноценное осуществление любых форм деятельности...” (Запорожец, 1986, с. 259). И в другом месте: в основе “эмоционального предвосхищения будущего результата действий” “лежит, по-видимому, та функциональная система интегрированных эмоциональных и когнитивных процессов, то единство аффекта и интеллекта, которое Л.С.Выготский считал характерным для высших специфически человеческих чувств” (там же, с. 283).

Да и сам Леонтьев в “Методологических тетрадях” недвусмысленно писал: “Психология стала наукой о личности — личности действительной, действующей... Поэтому учение о деятельности есть альфа, учение о смысле — омега психологии!” (Леонтьев А.Н., 1994, с. 210). Кстати, интересно, что он не увидел в свое время аналогичного хода мысли у Выготского. В начале 1932 года в письме к Выготскому (см. о нем ниже) А.Н., формулируя свой взгляд на задачи дальнейших исследований, писал: “Главное: личность, как субъект псих<ологического> развития, т.е. проблема активного пс<ологихического> развития, пробл<ема> псих<ологической> культуры личности (свободы!)...” (Леонтьев А.Н., 2003, с. 234). Можно себе представить, как, читая это письмо, Лев Семенович удивленно поднимает брови: как будто я, Выготский, думаю иначе...

Много лет спустя, в 1977 году, выступая с докладом о Выготском, А.Н. уже прямо признал: “...альтернатива 30—31-го годов оказалась не альтернативой, а необходимой линией движения психологического исследования. Не или—или, а обязательно И—И!” (цит. по А.А.Леонтьев, 1983, с. 12).

Так что концептуальные расхождения харьковчан во главе с А.Н. и Выготского, связанные со “словоцентризмом” и единством аффекта и интеллекта, не были главным в их “разводе”. Во многом эти расхождения были мнимыми – Выготский думал так же, как его харьковские ученики, а где-то и опередил их.

Совсем недавно, в 2002 году, в архиве Лурии было обнаружено письмо Леонтьева Выготскому, датированное 5 февраля 1932 года — как раз накануне окончательного переезда Леонтьева в Харьков. Оно в высшей степени важно для понимания того, что в действительности происходило тогда в школе Выготского. Более того – это письмо представляет собой удивительнейший не просто исторический, а экзистенциальный документ (см. Леонтьев А.Н., 2003, с. 231-235).

Даже читатель, далекий от психологии и не знающий ничего о ее истории в нашей стране, был бы увлечен им, пропуская непонятные места — как рассказом о сильном, незаурядном человеке в момент тяжелого, критического выбора, определяющего дальнейшую судьбу не только его самого, но и дела, с которым он слился и которое стало смыслом его жизни. Этот выбор делается им с полным осознанием, в условиях глобальной неопределенности и с принятием на себя полной ответственности. Жребий брошен, Рубикон перейден в этом смысл письма. По меньшей мере три слоя можно выделить в этом письме — слой личности в момент экзистенциального выбора, слой межличностных отношений и слой развития идей — и читать его на трех разных уровнях.

Леонтьев начинает с того, что выбор сделан; взят билет, дана телеграмма. Завтра он разрубает узел, который не развязывается. Письмо написано твердым почерком, с характерным для Леонтьева обилием выделений. Это письмо написано не импульсивно, оно хорошо продумано и выстрадано. Леонтьев констатирует: наше общее дело в кризисе. Выготский, как явствует из письма, не хочет идти на большой разговор. Леонтьев не спешит упрекать его; в конце письма он допускает возможность того, что Выготский прав, этим подталкивая определенное развитие ситуации. Он принимает это как факт, с которым надо считаться, принимая свое решение. Вообще одна из самых интересных особенностей этого документа как личностного поступка — четкое различение Леонтьевым того, что он может сделать сам, и того, что от него не зависит, желаемого и действительного. Он понимает неумолимую логику и, вступая в борьбу за свои ценности и свое дело, готовится к худшему. Он говорит о возможности того, что ему придется уйти из психологии, явно не желая этого, как и о возможно неизбежной, но нежелательной для него перспективе разрыва с А.Р.Лурией (в письме видно, какую боль вызывает у него разговор об этом), которого он упрекает в этом письме в ряде ошибок, но упрекает как своего. Мы знаем, что, к счастью, ни того, ни другого не произошло; Леонтьеву не пришлось уйти из психологии, и его отношения теснейшей дружбы с Александром Романовичем Лурией выдержали это испытание на прочность.

Леонтьев принимает на себя груз ответственности за все направление в целом и в тексте письма явственно ощущается та тяжесть, которая лежит на его плечах, Его беспокоит, что по мере распространения и связанного с ним размывания идей культурной или инструментальной, как она называлась раньше, психологии Выготский не препятствует этому, а увлекающийся, склонный к эклектике Лурия даже вносит в это некоторый вклад. Леонтьев отнюдь не противопоставляет себя Выготскому, и в письме нет ни единого слова, намекающего на какую-то альтернативу; наоборот, он цитирует Выготскому его же письма трехлетней давности, упрекая его в отходе от собственных принципов. Леонтьев — с Выготским 1929 года против Выготского 1932-го, он оказывается в этом письме бóльшим приверженцем Выготского, чем сам Выготский, упрекая того в непоследовательности. Напротив, он подозревает, что это у Выготского созрело решение разойтись.

"Мы" звучит в этом письме с первых строк до последних, объединяя, кроме Выготского, Леонтьева и Лурии, также ядро будущей Харьковской группы – упомянутых в письме А.В.Запорожца, Л.И.Божович и Н.Г.Морозову. Леонтьев пишет о них не только с любовью (“чудесная, преданная и сейчас выдержавшая экзамен на четкость и стойкость группа”), но и с чувством зрелой ответственности (“Они — обязывают. Нельзя, чтобы мы не выдержали экзамена!”). Он зовет Выготского, подчеркивает несколько раз, что не предъявляет к нему никаких претензий, не знает, как работать одному, без Выготского, но чувствует, что поступает правильно — с точки зрения не узколичных, а именно общих, объединяющих всех троих, смыслов и ценностей. И отношения, пишет Леонтьев, опять же ссылаясь на письмо к нему Выготского трехлетней давности, вторичны — они сами разрешатся с разрешением основной проблемы.

Отдельный блок образуют в письме и отдельный интерес представляют теоретические и методологические соображения Леонтьева о культурной психологии. Большую часть из них занимают характерные для Леонтьева и в последующем акценты на философско-методологические основы теории. Из числа конкретных проблем прежде всего появляется проблема психического—психологического, которая через несколько лет станет предметом его докторской диссертации. Проблема функциональных систем и межфункциональных связей, ставшая одной из центральных для всей школы в сороковые-шестидесятые годы. Ключевая роль знака. Наконец, проблема воли и интенции и — в контексте проблемы развития — проблема личности как его субъекта, то есть “проблема активного психологического развития, проблема психологической культуры личности (свободы!) и отсюда этические проблемы”. Такая постановка вопроса звучит свежо и сегодня. Но эти проблемы вскоре вошли в нашей стране в “черный список” и только в записных книжках и в отдельных фразах, прорвавшихся в публикации самых последних лет жизни, мы встречаем волнующую Леонтьева проблему личности не как объекта формирующих воздействий, но как активного, свободного и ответственного субъекта собственного развития, личности, которой он сам предстает в этом письме.

Завершается письмо опять на экзистенциальном уровне. Страх перед будущим, приговор, обреченность на одиночество, чувство нового экзамена, который придется держать в Харькове. И чувство облегчения в последних строках — несмотря на тяжесть, он счастлив, что написал это письмо, и свободен, потому что сделал то, что мог и то, что должен был сделать. Назавтра — прыжок в неизвестность. Потому что судьба культурной психологии — превыше всего.

 “Ты сам понимаешь, что сейчас мы как группа связанных идейно людей переживаем огромный кризис, — пишет А.Н. — Внешние обстоятельства, огромное давление их на всех нас, ...ножницы между движением мысли и организационной, внешней стороной работы, отставание конкретной работы и вместе с тем экспансия... идей — все это нашу работу как работу общую смяло, подорвало, разбило. Сама система идей в огромной опасности...

Я зову тебя... Решай: я готов принять твой отказ — пусть наши пути разойдутся — пути внешние, ибо я не верю в возможность идейных расхождений... Без тебя я попробую найти свой путь...”.

Странное это письмо... Самое странное в нем — то, что Леонтьев не увидел, насколько близки его тезисы тому, что в это время думал и делал адресат письма — Выготский. Может быть, сказалось, что Леонтьеву тогда действительно не хватало, как он писал, подготовки и школы. Не забудем, что ему было всего 29 лет и что единственной по-настоящему значительной его работой пока оставалось “Развитие памяти”, написанное целиком или почти целиком в русле “классической” культурно-исторической концепции Выготского. В сущности, в “позитивной”, собственно научной части этого письма нет ни одного положения, которое вступало бы в противоречие с Выготским или не находило бы аналога в его мыслях примерно того же времени!

Интересна реакция Выготского на получение этого письма — вернее, отсутствие реакции. Как иначе можно расценивать фразу в его письме Лурии от 13 мая того же года: “А ты на верном пути, так же как и я, и А.Н.”? Нам неизвестно, ответил ли тогда Выготский Леонтьеву — впрочем, Леонтьев и не просил об ответе. Но в архиве А.Н. сохранилось письмо, датированное 7 августа 1933 года. Это письмо заслуживает того, чтобы привести его полностью:

“Дорогой Алексей Николаевич!

Все думал переслать письмо через А.Р., но перед его отъездом мы не встретились, отсюда запоздание. Я чувствую уже не первый раз, что мы как будто стоим перед каким-то очень важным разговором, к которому еще, видимо, оба не готовы и потому плохо представляем себе, в чем он должен состоять. Но зарницы его уже были много раз и в последнем письме твоем — тоже, поэтому не могу не откликнуться на него такой же зарницей, чем-то вроде предчувствий (смутных) будущего разговора.

Твоя внешняя судьба решается, видимо, осенью — на ряд лет. Вместе с тем — и наша (и моя) судьба отчасти, судьба нашего дела. Как бы субъективно ты ни переживал “изгнание” в Харьков, какими бы радостями оно ни окупилось (в прошлом и еще больше в будущем), твой окончательный отъезд — объективно, по своему внутреннему смыслу — наша внутренняя, тяжелая, м.б., непоправимая неудача, вытекающая из наших заблуждений и прямого небрежения к делу, которое нам поручено. По-видимому, второй раз ни в твоей биографии, ни в моей не повторится, что один раз свершилось, и в истории нашей психологии тоже. Что ж, я стараюсь все это принять по-спинозовски — с горем, но как необходимое. В мыслях с собой исхожу из этого, как из факта, уже случившегося.

Внутренняя судьба не может не решаться в связи с внешней, но, конечно, не определяется ею всецело. Потому-то она мне неясна, в тумане, смутно видится мне — и тревожит самой большой тревогой, какую я переживал за последние годы.

Но раз твоя внутренняя позиция, как ты пишешь, в лично-научном плане откристаллизовалась, значит, и внешнее решение до известной степени предопределено. Ты прав, что от необходимости вести себя двойственно надо избавиться раньше всего. Можно было сделать это — с помощью “абстрагирования” (по-харьковски) или расщепления (по-московски) — независимо от внешних условий кого-либо из нас. Поэтому я считаю это правильным, несмотря на то, что иначе оцениваю все, что произошло с А.Р. (не в благополучном плане). Но об этом как-нибудь особо.

Знаю и считаю верным, что ты внутренне в два года проделал путь (окончательный) к зрелости. Желаю тебе от души, как пожелал бы счастья в решительную минуту самому близкому человеку, — сил, мужества и ясности духа перед решением своей жизненной линии. Главное: решай — свободно.

Твое письмо оборвано на этом, оборву на этом и я свое, правда, без внешнего повода.

Крепко-крепко жму твою руку,

       Всей    душой твой Л.Выготский.

P.S. Не знаю, приеду ли в Тарусу. Сделаю это только в том случае, если разговор наш назреет, и решусь дать ему исход. Иначе — зачем ездить? Привет М.П. и А.Р. с женой”.

Упоминаемое здесь письмо А.Н. нам неизвестно, но все содержание письма Л.С. наводит на мысль, что это то самое письмо, которое цитировалось выше. Тогда ошибочна датировка либо письма Леонтьева (т.е. оно относится к февралю не 1932, а 1933 года), либо письма Выготского (и оно относится к 1932 году). Последнее более вероятно.

В книге Г.Л.Выгодской и Т.М.Лифановой о Выготском история взаимоотношений Л.С. и А.Н. изложена совсем иначе (Выгодская, Лифанова, 1996, с. 316-317). Со слов жены Выготского Р.Н. Смеховой Гита Львовна рассказывает, что якобы в конце 1933 или в самом начале 1934 года А.Н. написал из Харькова письмо Лурии, “в котором было что-то вроде того, что Выготский — это пройденный этап, вчерашний день психологии, и предлагал Александру Романовичу сотрудничать без Выготского. Александр Романович сначала согласился, но потом, видимо, передумал, пришел к отцу (он в это время был нездоров) и показал ему это письмо. Отец написал Леонтьеву резкое письмо. Он очень тяжело переживал случившееся, рассматривая это не только, а быть может и не столько как личное предательство, сколько как измену общему делу... Мне думается, что это переживание усугублялось тем, что это было сделано не с открытым забралом, а за его спиной... Не знаю, виделись ли отец и А.Н.Леонтьев после этого, но знаю, что отношения у них не восстановились...”.

Рассказ этот невероятен по нескольким причинам.

Начнем с того, что он рисует совершенно определенный образ Леонтьева — как профессионального интригана, стремившегося “подсидеть” своего учителя Выготского. Можно по-разному оценивать научные заслуги А.Н. и его отношения с Выготским, его поведение в той или иной ситуации, но уж во всяком случае интриганом он не был и совершать подлости за чьей-нибудь спиной был абсолютно неспособен. Да и характер отношений между Выготским и его учениками, ясный хотя бы из приведенной переписки Леонтьева с Выготским, делал невозможным поступки вроде приписанного здесь Леонтьеву – пафос письма Выготскому как раз в неоднократно повторяемом желании поговорить напрямую, раскрыть карты, каким бы болезненным ни оказался этот разговор. Вообще, не такие это были люди! И все они, включая Леонтьева и Лурию (этот последний в приведенной версии тоже выглядит не слишком привлекательно), к тому же очень дорожили своей репутацией в кругу коллег и соратников.

 Далее, совершенно невозможно, чтобы приглашение Леонтьева работать без Выготского было адресовано именно Лурии: в письме Выготскому содержится большой кусок, где А.Н. очень резко оценивает Лурию в плане отношений последнего к “культурной психологии” (как видно из письма Выготского, эту оценку отчасти разделял и он), а в конце письма проскальзывает фраза: “С АР вдвоем мне нельзя” и упоминается возможный “разрыв с АР”. (Он, как известно, не состоялся, и Леонтьев и Лурия продолжали дружить до самой смерти.).

И еще одно. Именно к весне 1934 года, когда якобы отношения Выготского с Леонтьевым были разорваны, относится, вероятнее всего, сохранившаяся чудом открытка Выготского, адресованная Леонтьеву в Харьков. Дата открытки неразборчива, так как она вообще в очень плохом состоянии. Так вот, в тексте открытки читаем: “Пока хотел бы двигаться в том направлении, о котором мы сговорились с тобою, твердо ведя внутреннюю линию на полное смыкание наших исследований”. Почему мы датируем эту открытку именно весной 1934 года? Дело в том, что в ней Выготский, в частности, спрашивает у Леонтьева о судьбе тезисов на съезд (имеется в виду явно Первый Всеукраинский съезд по психоневрологии в июне 1934 года, на который Л.С. посылал тезисы “Психология и учение о локализации психических функций”). Если так, то получает объяснение еще одна сохранившаяся фраза в этой открытке: “пока мы действуем по старому плану и 3-4-го официально открываем свою работу. Я думаю, что в конечном счете мы можем из этого дела или многое выиграть, или многое проиграть”. Речь идет о создании исследовательской группы во вновь созданном Всесоюзном институте экспериментальной медицины (ВИЭМе). Известно, что Выготский получил от дирекции ВИЭМа приглашение возглавить в нем отдел психологии и 28 апреля выступил там на конференции с программным докладом “Проблемы развития и распада высших психических функций”. Значит, “3-4-ое” – это либо март, либо апрель, либо май 1934 года.

Сохранилось письмо Маргариты Петровны Алексею Николаевичу от 23 марта 1934 года. Из него видно, что Выготский был намерен пригласить А.Н. в свой отдел: М.П. рассказывает о телефонном разговоре с Лурия, который сообщил, что “сегодня выясняется с базой для ВИЭМа, а вторым вопросом стоишь ты. Выготский ему сказал, что ты ему нужен был бы сейчас, но раз не вышло сейчас, надо тебя брать из других дверей”. О планах Выготского пригласить А.Н. в свой отдел вспоминал и сам А.Н. в своих устных мемуарах. И действительно: 13 апреля 1934 года ВИЭМ посылает во Всеукраинский Институт научной педагогики бумагу с просьбой не препятствовать переходу А.Н. на работу в ВИЭМ. Она начинается так: “Ввиду привлечения проф. А.Н.Леонтьева к работе в Психологическом Отделе Московского филиала ВИЭМ в качестве заместителя зав. Отделом…”.

Таким образом, из писем А.Н.Леонтьева и Л.С.Выготского, а также из
дальнейшего развития событий следует со всей очевидностью, что отъезд Леонтьева в Харьков не был разрывом с Выготским. Во-первых, Леонтьев ехал, чтобы заниматься именно развитием культурной психологии, что было сложно делать в Москве. Во-вторых, Выготский и Лурия также получили приглашения на работу в Харьков и одновременно с Леонтьевым начали там работать, хотя не столь решительно, как Леонтьев: не “вина” последнего, что именно он оказался в положении единственного реального лидера Харьковской группы, и что только в Харькове с его помощью сложился сильный коллектив единомышленников, взявших идеи культурно-исторической психологии на вооружение, а в Москве (или где-либо еще) такого коллектива не возникло. В-третьих, на фоне идейного кризиса Выготский сам дистанцировался от содержательного общения, что подтолкнуло Леонтьева к принятию самостоятельных решений, но отнюдь не к какому-либо изменению научных воззрений и человеческих отношений. В­четвертых, отъезд Леонтьева не был теоретическим расколом — ни малейшего намека на это нет в тексте письма, и позднейшие письма и действия Выготского служат этому недвусмысленным подтверждением, заодно опровергая и миф об “измене” и “не восстановившихся отношениях”.

…Незадолго до своей смерти Блюма Вульфовна Зейгарник дала интервью М.Г.Ярошевскому, опубликованное в журнале “Вопросы психологии”. Там, в частности, говорилось: “Раз уж разговор зашел о Выготском, скажу, что у него была очень тяжелая жизнь. Его обвиняли в том, что он не марксист, хотя он был настоящим марксистом. Он тяжело переживал, что его не понимают. И фактически он убил себя. Точнее: он сделал все, чтобы не жить. Но это уже другая тема” (Ярошевский, 1988, с. 179).

Раз уж такое утверждение прозвучало в печати, приходится сказать то, что знаем мы.

В 1933 году, летом, рассказывал в 1976 году А.Н.Леонтьев, семья Леонтьевых и Лурия жили вместе в подмосковной Тарусе. Примерно в августе они получили открытку от Выготского с просьбой срочно приехать. При встрече Выготский сказал, что пригласил обоих для того, чтобы думать – как будет дальше, так как он, Выготский, перестает существовать в психологии. Лурия и Леонтьев, естественно, спросили – как это понимать? Выготский ответил: он готов обсуждать все вопросы, кроме причины (смысла) сказанного. Он об этом говорить никогда не будет.

Зимой 1933-1934 года Выготский, как он часто это делал, приехал в Харьков. Серьезных причин именно для этой поездки, вспоминал Леонтьев, не было. Вел он себя крайне неосторожно, как будто не боялся простуды (погода в Харькове была очень плохой – дождь, холодный ветер; а Выготский шел по вокзалу в легком пальто нараспашку). Леонтьеву запомнилось: он начал курить, хотя всю жизнь был некурящим. Вообще он жил в это время, совершенно не считаясь со здоровьем – например, оставался в квартире после окуривания ее серой, что было смертельно опасно для его больных легких.

Никаких объективно неприятных обстоятельств (во всяком случае, более неприятных, чем раньше) в эти месяцы не было. Вся школа Выготского активно готовилась к дискуссии. Сам Выготский работал над книгой о Спинозе, занимался изданием “Мышления и речи”. Начались переговоры с ВИЭМ о воссоединении на его основе всех учеников Выготского, включая “харьковчан”. Выготский написал тезисы для Всеукраинского съезда по психоневрологии, который должен был состояться в Харькове 18-24 июня, — доклад на эту тему (“Психология и учение о локализации психических функций”) был для Выготского принципиально важен.

Для него, говорил Леонтьев, все это – загадка. Наверное, и останется загадкой навсегда, если не обнаружатся какие-нибудь документы тех месяцев, нам неизвестные. А любые догадки по такому поводу не могут дать ничего. Единственная гипотеза, которая представляется нам вероятной (но и это только догадка!), — что Выготский был обеспокоен событиями, происходившими в стране, и предвидел, или по крайней мере предчувствовал, дальнейший их ход. О закручивании идеологических гаек и о возвращении к старой дореволюционной школе мы уже говорили. Но ведь именно в 1933 году вся страна была охвачена страшным голодом, ясно показавшим, чем обернется для страны коллективизация по-сталински. Была практически провалена первая пятилетка. Именно в январе-феврале 1934 года состоялся XVII съезд ВКП/б/, на котором была упущена последняя возможность поставить заслон на пути Сталина к личной диктатуре. Начались аресты ученых, был арестован и близкий Выготскому Осип Мандельштам. Одним словом, прекрасные слова и мысли Выготского о будущем социалистическом обществе и о путях созидания нового человека столкнулись с грубой реальностью произвола и некомпетентности. Страна шла к пропасти, и уже стало очевидно, что нужны жертвы. Если бы Выготский сумел пережить 1936 год, то 1937 он не пережил бы никоим образом. Ведь уже в 1932 году началось партийное наступление на педологию – а Выготский был автором нескольких книг по педологии, по которым учились все студенты-педологи СССР. К тому же его и его учеников уже обвиняли в антимарксизме, его теорию уже объявили “классово враждебной”.

…Вернемся еще раз к сути расхождений Выготского и харьковчан. Суть эта – в соответствии с письмом Леонтьева 1932 года – заключалась в новом философско-методологическом осмыслении культурно-исторической теории, в перестановке акцентов, в результате чего на первый план вышла философия и психология деятельности.

Декабрь 1934 года, лекция Леонтьева в Харькове: “И если вы спросите у меня, что же, образование для сознания человека этого мира константных значений вещей, мира отношений, в котором открываются для сознания действительные объективные связи, является результатом появления слова, — то я отвечу вам: нет, прежде всего это является результатом превращения самого предмета в общественный человеческий предмет, а слово является лишь необходимым условием для этого” (Леонтьев А.Н., 2003, с. 288). Февраль 1935 года, доклад “Психологическое исследование речи”: “Нужно понять … само сознание как деятельность... Изменяется деятельность, лежащая за словом, изменяется слово...” (там же, с. 310, 314). Начало 1936 года, статья “Овладение учащимися научными понятиями как проблема научной психологии”: “Если мы... будем понимать общение как движущую причину процесса, то такое понимание может привести нас к неправильным выводам, вступающим, с нашей точки зрения, в противоречие со всей системой взглядов этого автора (Выготского. — А.Л., Д.Л., Е.С.)... Изменение сознания ребенка наступает в результате изменения его интеллектуальной деятельности как системы психологических операций, определяемой лежащим за ней реальным отношением ребенка к действительности” (там же, с. 329, 348). 1936 год, статья “Учение о среде в педологических работах Л.С.Выготского” (о ней мы еще расскажем ниже): “Положение Л.С.Выготского о том, что сознание есть продукт речевого общения ребенка в условиях его деятельности по отношению к окружающей его вещной действительности, необходимо обернуть: сознание ребенка есть продукт его человеческой деятельности по отношению к объективной действительности, совершающейся в условиях языка, в условиях речевого общения” (там же, с. 259). И особенно четко сказано в авторском конспекте доклада “Психологическое исследование речи” (1935): “За словом (и за общением) лежит деятельность. Этот вывод совпадает с тем, который…, с моей точки зрения, содержится в работах Выготского!” (там же, с. 314).

И совершенно не случайно программа конкретных экспериментальных исследований Харьковской группы всеми своими корнями уходит в философско-методологическую проблематику. Изложим здесь очень кратко данную самим Леонтьевым характеристику основных этапов исследований Харьковской группы, оставив более подробный анализ для второй части книги.

Первый цикл исследований (1932-1933) касался проблемы “образ—процесс”. Здесь исследовались: соотношение речи и практического интеллекта (Божович), дискурсивное мышление дошкольника и развитие значений (Запорожец, Божович) и овладение понятием в процессе учения (Леонтьев). К этому времени относится начало экспериментов П.И.Зинченко над забыванием и разработка Запорожцем проблемы “восприятие как действие”. Результатом этого цикла явилось, во-первых, положение о том, что в переносе значение и обобщение не только раскрываются, но и формируются, и что перенос – не только адекватный метод исследования обобщения (Выготский), но и сам процесс обобщения. Общение есть частное условие переноса. Во-вторых, положение о двух разных видах переноса (применение практического действия в ситуации и дискурсивный процесс) и соответственно – разных уровнях обобщения. Образ “отстает” от процесса (эксперименты с разведением значения и операции).

Второй цикл исследований (1934-1935) преследовал следующую цель: вынести исследуемые процессы “наружу” и проследить их во внешней деятельности. Здесь возникает прежде всего проблема орудия как предмета, в котором фиксирован общественно выработанный прием. Оно отличается от средства (подчиненного “естественной психологии”). Сюда относятся известные эксперименты П.Я.Гальперина, в 1935 году описанные в его диссертации, работы Зинченко и Аснина, Запорожца и Божович. Общим результатом этого цикла исследований явился вывод: “овладеть орудием, как и значением, значит овладеть процессом, операцией. Происходит ли это в общении или в “изобретении” – безразлично” (Леонтьев). Чем же определяется сама операция? Во-первых, объективными свойствами предмета. Но, во-вторых, то, как выступает предмет, зависит от отношения человека, от процесса в целом. “А этот процесс есть жизнь”.

Основная идея третьего цикла исследований (1935-1936) заключалась в следующем: “Ключ к морфологии сознания лежит в морфологии деятельности”. Сюда относятся работы Аснина, Гиневской, Мистюк, Хоменко и других, но в первую очередь Г.Д. Лукова, показавшего в эксперименте взаимоотношения теоретической и практической деятельности на материале осознания в процессе игры. В исследовании В.И.Аснина возникает идея структуры деятельности как целого (зависимость эффективности решения задачи от цели, мотивации, характера всей деятельности).

Четвертый цикл исследований (1936-1940) исходил из предпосылки: “все внутренние процессы построены по образцу внешней деятельности и имеют то же строение”. Здесь исследований было множество, прежде всего Зинченко о непроизвольном запоминании (память как действие), Запорожца о восприятии как действии, Лукова об игре (экспериментальное “разведение” смысла и значения) и целый ряд других; интересно, что в это время объектом изучения харьковчан в значительной мере стало восприятие искусства (Леонтьев А.Н., 1994, с. 42-46).

Где были изложены идеи группы? “Во-первых, в неопубликованной диссертации Гальперина. Во-вторых, вокруг проблемы “восприятие как действие” — эти работы печатались пост фактум…. Есть публикации по этой проблеме у Запорожца в киевских изданиях. …Исследование Гиневской о разведении генетического центра рисунка, документально эксплицирующее наличие анализа деятельности (действие, цель). Другая экспликация этого – диссертация Зинченко о непроизвольном запоминании. Наконец, моя вводная статья в рассыпанном сборнике о житейских и научных понятиях. Там… вводилось понятие деятельности”, — вспоминал А.Н. в устных мемуарах. А вообще “публиковаться было негде и некогда (для публикаций нужно было набрать статистику, мы не успевали)” (там же).

Какова была личная роль Леонтьева в работах Харьковской группы в целом?

Начнем с того, что постоянно он находился в Харькове только до конца 1934 – начала 1935 года, после чего вернулся в Москву и бывал в Харькове только время от времени. (Например, письмо Д.Б.Эльконину от 26 июня 1936 года написано из Харькова.) Но и после этого он оставался, как говорят в социальной психологии, и “инструментальным”, и “экспрессивным” лидером группы. Именно ему принадлежит заслуга методологического и общетеоретического обоснования всей экспериментальной деятельности харьковчан. Это ни в коей мере не принижает роли других членов группы, например Запорожца или П.И.Зинченко; “харьковская” психология создавалась коллективными усилиями, но Леонтьев был всегда в центре деятельности харьковчан. Все они это признавали и указывали в своих (к сожалению, очень немногочисленных) публикациях.

До сих пор мы не упоминали еще об одном направлении исследований Харьковской группы, в первую очередь самого Леонтьева – исследовании генезиса чувствительности и вообще психики в животном мире и этапов развития ее. Очевидно, что это направление было тесно связано с другими. И когда в харьковской лаборатории Леонтьева, как он рассказывал незадолго до смерти, стали появляться “дафнии, рыбы и коты” и молодой тогда (впрочем, как и все члены Харьковской группы) Филипп Вениаминович Бассин начал “гонять дафний”, это исследование экстраполяционных рефлексов хорошо ложилось в единую методологическую концепцию развития психики. (Через много лет именно экстраполяционные рефлексы сделали знаменитым бельгийского психолога А.Мишотта; но его работы шли независимо, и о работах Леонтьева Мишотт, вероятнее всего, узнал только после их личной встречи, в 50-х гг.).

В харьковский период, в 1933-1936 годах, Леонтьев разрабатывал (теоретически и экспериментально) прежде всего гипотезу о принципиальном генезисе чувствительности как способности элементарного ощущения. Она не была тогда опубликована и лишь излагалась в устной форме – в докладах, делавшихся в Харькове и Москве. Первая публикация на эту тему появилась только в 1944 году (Леонтьев А.Н., 1944). Параллельно он занимался проблемой периодизации филогенетического развития психики в животном мире, проблемой соотношения врожденного и приобретенного опыта. А в 1936 году параллельно в Харькове (совместно с В.И.Асниным) и в Москве (совместно с Ниной Бернардовной Познанской) велось систематическое экспериментальное исследование формирования чувствительности к неадекватному раздражителю – проще говоря, “видения кожей”... Но все это было одной и, возможно, не самой главной частью гигантского проекта, предпринятого Леонтьевым во второй половине 30-х годов – мы еще к нему вернемся.

 

5. Первые годы без Выготского. Разгром педологии

…11 июня 1934 года Выготский скончался. Панихиду по нему, состоявшуюся в Дефектологическом институте, взяли в свои руки Л.В.Занков и И.М.Соловьев. Ни Леонтьеву, ни даже подписавшему вместе с другими некролог в “Известиях” Лурии не дали выступить. Г.Л.Выгодская вспоминает: “Всех собравшихся зал вместить не мог, и тогда решили траурный митинг проводить во дворе института… Помню, что среди стоявших вблизи от меня я увидела А.Н.Леонтьева… Люди становились у гроба в почетный караул сами (никто их не разводил, как это принято ныне). Как сейчас вижу, из толпы, стоявшей вокруг гроба, вышел А.Р.Лурия, немного наклонив голову и сжав руки, он решительно подошел к гробу и встал в караул. Но очень быстро кто-то (кажется, Л.В.Занков) его оттеснил и встал вместо него, и Александр Романович вернулся на прежнее свое место (товарищи не могли простить ему его минутной слабости)”… (Выгодская, Лифанова, 1996, с. 328)

Уже в шестом номере журнала “Советская психоневрология” за 1934 год был опубликован некролог Выготского, написанный Леонтьевым в июле. Это – философское эссе, в котором многое расставлено по своим местам. Так, там четко говорится: “Трактовка Л.С.Выготским опосредствованной структуры человеческих психических процессов и психического как человеческой деятельности послужила краеугольным камнем, основой для всей разрабатывавшейся им научной психологической теории – теории общественно-исторического (“культурного” – в противоположность “натуральному”, естественному) развития психики человека”. Исследования генеза высших психических функций позволили сформулировать принципиальные законы их развития. Первый из них: “само возникновение опосредствованной структуры психических процессов человека есть продукт его деятельности как общественного человека. Первоначально социальная и внешне опосредствованная, она лишь в дальнейшем превращается в индивидуально-психологическую и внутреннюю, сохраняя в принципе единую структуру. Второй общий закон заключается в том, что процесс развития и перехода деятельности “извне внутрь” необходимо связан с изменением всего строения психики; место раздельно действующих психических функций заступают теперь сложные новообразования – функциональные психологические системы, генетически являющиеся межфункциональными связями, сложившимися в реальном историческом процессе. Отношение между высшими психическими функциями было некогда реальным отношением между людьми, “…психологическая природа человека – это совокупность общественных отношений, перенесенных внутрь и ставших функциями личности, динамическими частями ее структуры” – так была выражена эта идея в одной из работ Л.С.Выготского.”.

Третий закон касается “речи, составляющей условие возникновения сознательной, интеллектуальной и волевой деятельности человека”. Эти исследования Выготского привели к разработке “учения о системном и смысловом строении сознания”. Учение Выготского о сознании “выступает для нас как последнее и наиболее глубокое выражение идеи общественно-исторической природы психики человека, как конкретная теория осознания человеком своего – человеческого – бытия. Значение и является формой такого сознания.”

Мы, пишет Леонтьев, понимаем концепцию Выготского “не как систему застывших истин, которую остается только принять или отвергнуть, но как первое, может быть еще несовершенное, оформление открываемого ею пути. И если в ходе дальнейшего развития психологической науки многое в ней предстанет в новом свете, многое будет изменено и даже отброшено, то тем яснее выступит то положительное и бесспорное, что составляет ее действительное ядро” (все цитаты даны по: Леонтьев А.Н., 2003, с. 241-244).

Этот некролог интересен и ретроспективно, и, так сказать, проспективно. В нем абсолютно четко изложена действительная суть концепции Выготского и очерчена преемственность взглядов харьковчан с его собственными взглядами. В частности, здесь Леонтьеву уже ясно то, что он не понимал в начале 1932 года (если судить по письму) – деятельностный и личностный характер идей Л.С. А с другой стороны, это – предельно краткое резюме тех положений, которые в дальнейшем составили основное содержание неопубликованных тогда “Материалов о сознании” и особенно “Методологических тетрадей” — записной книжки Леонтьева, отражающей складывание той концепции, которая в дальнейшем была развита в цикле статей 40-60-х годов, вошедших в “Проблемы развития психики”, и в книге “Деятельность. Сознание. Личность”. Кстати, та же трактовка значения идей Выготского, хотя и “сдобренная” формальными упреками в его адрес, содержится в замечательной статье “Психология” в 47-м томе первого издания “Большой советской энциклопедии”, написанной Лурией и Леонтьевым (Лурия, Леонтьев, 1940). Там говорится: “Среди психологических работ этого периода (начала 30-х гг. – А.Л., Д.Л., Е.С.) наиболее значительными являются экспериментальные исследования…, принадлежащие Л.С.Выготскому… и его сотрудникам. В этих работах, представляющих собой попытку подойти к конкретному изучению психики с исторической точки зрения, развивалось положение о том, что высшие психические процессы человека являются продуктом его культурного развития. … Однако в этих работах процесс психического развития рассматривался вне связи его с развитием психической деятельности и т.о. непосредственно выводился из факта овладения человеком идеальными продуктами (речь, понятия), созданными человеческим обществом. Вместе с тем эти работы включали в себя и ряд некритически заимствованных из буржуазной П<сихологии> ошибочных идеалистических и механистических положений” (там же, с. 525).

В этой же статье Леонтьев и Лурия сформулировали теоретико-методологическое кредо школы Выготского: советская психология “рассматривает психические явления не как замкнутые в себе внутренние состояния сознания, но как отражения действительности в процессе деятельности общественного человека. Начальной и основной формой этой деятельности является материальная, практическая деятельность людей. Лишь в ходе общественно-исторического развития эта деятельность принимает более сложные формы и на ее основе выделяется особый вид теоретической, “идеальной” деятельности. Однако и эта деятельность продолжает сохранять свой предметный характер и свою связь с практикой. Следовательно, то, что идеалистическая П<сихология> принимала за независимые свойства самого сознания, на самом деле определяется предметной человеческой деятельностью, осуществляющей многообразные отношения человека к объективному миру” (там же, с. 526).

В октябре 1934 года Лурия зачисляется в ВИЭМ в качестве заведующего лабораторией патопсихологии (затем клинической психологии). Одновременно туда приходит и Леонтьев, который становится заведующим другой лабораторией – возрастной, а затем генетической психологии. Примерно в то же время он становится профессором Высшего коммунистического института просвещения (ВКИПа). (Интересно, что А.Н. оставался сотрудником Украинской психоневрологической академии до декабря 1936 года). В Государственный институт психологии, который с 1934 года возглавлял В.Н. Колбановский, они, видимо, даже и не пытались попасть — именно в это время там был очередной всплеск травли культурно-исторической психологии.

Список сотрудников ВИЭМа в эти годы впечатляет: руководителями отделов, клиник и лабораторий в нем были (1935) Л.С. Штерн, А.Д. Сперанский, Б.И. Збарский, отец Александра Романовича Роман Альбертович Лурия, А.В. Вишневский, П.К. Анохин, Ю.П. Фролов, Н.М. Щелованов, Н.И. Проппер (Гращенков), М.Б. Кроль, Н.П. Бурденко, В.А. Гиляровский, А.И. Абрикосов, Е.Н. Павловский, Н.Д. Зелинский, П.П. Лазарев, Г.М. Франк, А.А. Заварзин, К.М. Быков, Л.А. Орбели, И.П. Павлов, С.И. Давиденков, Н.М. Красногорский, сотрудничал там и Н.А. Бернштейн…

16 февраля 1935 года А.Н. выступает в ВИЭМе с докладом на тему “Психологическое исследование речи”. Подзаголовок тезисов этого доклада гласит: “Принципиальные основы плана исследовательской работы Лаборатории генетической психологии ВИЭМа”. Сохранились и тезисы, и авторский конспект выступления. Доклад этот до сих пор не получил детального теоретического и историко-психологического анализа, хотя он чрезвычайно интересен.

Необходимо, пишет Леонтьев, преодолеть разрыв между сознанием и деятельностью. Последнее, “однако, возможно лишь на основе преобразования как самой концепции сознания, так и концепции человеческой деятельности;…сама деятельность перестает рассматриваться в психологии как “динамическая система реакций на динамическую систему раздражителей”, т.е. физиологически,… но <начинает пониматься> как деятельность субъекта, “переходящая в объект” в реальном процессе общественной практики человека, как его отношение к действительности, опосредствованное в его отображении в сознании (практически осуществляющееся в слове)” (Леонтьев А.Н., 2003, с.301).

Далее Леонтьев предлагает критерий различения физиологического и психологического. “В то время как физиологическое исследование имеет своим предметом внутренние процессы…, благодаря которым осуществляется деятельность человека, психологическое исследование имеет своим предметом деятельность как отношение к действительности, к объектам этой действительности, на которые деятельность направлена как на задачу, которые ее определяют и в которых она осуществляется… Самый… факт, рассматриваемый по отношению к субъекту, т.е. как поступок данного субъекта, а не как объективный факт в его общественно-исторической необходимости, есть факт психологический, который и должен быть понят как таковой…” (там же).

Вторая и третья части доклада посвящены уже собственно речи. Анализ различных объяснений развития значений, говорит А.Н., “приводит нас к выводу о невозможности усматривать истинную причину развития в самом общении (и тем более в самом слове) и ставит нас перед задачей раскрытия того, что лежит за процессом общения, за самим словом. Это и составляет общую проблему нашего исследования” (там же, с. 304). Дальнейший ход мысли Леонтьева приводит его к следующему тезису: “значение как обобщение, носителем которого является слово, выступает двойственно: принадлежа сознанию…, оно есть отражение действительности, образ ее» (там же, с.306). Но вместе с тем значение со стороны своего строения есть «система операций, деятельности, кристаллизованной в структуре. Нельзя отождествлять эти стороны. Они противоположны друг другу именно как образ и деятельность, как “вещь” и “процесс”, но они образуют единство. Значение и есть единство этих противоположностей» (там же). И далее: “развитие значения слова есть вместе с тем развитие его как знака-средства, т.е. по способу его употребления в лежащей за ним деятельности…” (там же). Отсюда следующая гипотеза исследования: “Развитие речи ребенка с ее фазической и семической стороны определяется развитием лежащих за словом операций. В процессе его психологического развития эти операции (деятельность) ребенка качественно изменяются, как изменяется качественно и само слово…Историзм и общественная природа психики ребенка заключается, следовательно, не в том, что он общается, но в том, что его деятельность (его отношение к природе) предметно и общественно опосредствуется… Изменение его (значения. – А.Л., Д.Л., Е.С.) строения связано с развитием прежде всего “практических обобщений” ребенка и формируется, как показывают предварительные исследования, в своеобразной деятельности “переноса” решения. Наконец, и при переходе к присущим внутренней интеллектуальной речевой деятельности высшим уровням строения значения слова общение также выступает лишь как процесс, в котором организуется сама эта деятельность, как своеобразная форма сотрудничества в этой деятельности” (там же, с. 306-307).

В авторском конспекте этого доклада многие позиции выражены более резко. Наша задача — “понять развитие слова не как движение, обусловленное внешней причиной, но как вещь саморазвивающуюся...” (там же, с. 313). Сравните: через два года в погромной книжке Е.И. Рудневой “Педологические извращения Выготского” говорилось, что методологической основой высказываний Выготского “является махистское понимание интеллекта, саморазвитие его, независимость от внешнего мира...”, а про Леонтьева — как последователя Выготского — было сказано, что он “до сих пор не разоружился”. Или об отношениях психологии и физиологии говорится: “Физ<иология> отвечает на вопрос, КАК происходит реализация (по каким законам организма) той или иной деятельности. Психол<огия> отвечает на вопрос, ЧТО подлежит реализации, как и по каким законам возникает эта действ<ительность>… Физиолог всегда начинает, всегда отправляется от псих<ологической> действительности, иногда сам этого не замечая” (там же, с.311). А последняя фраза конспекта вообще звучит так: “…что сказать о той физиологии, которая высокомерно отворачивается от той действительности, законы реализации которой ей надлежит изучить” (там же, с.315).

Неужели А.Н. был настолько наивен, что думал, будто такой доклад может “пройти”? Ведь всего несколько месяцев назад появилась разгромная статья Размыслова “О “культурно-исторической теории психологии” Выготского и Лурии, где недвусмысленно говорилось: “Широкому кругу советской общественности “культурно-историческая теория психологии” известна мало, “культурно-историческая теория” только создается, но она уже успела много навредить психологическому участку теоретического фронта…” (Размыслов, 1934, с. 78). А Леонтьев, как на грех, в своих тезисах писал все “как есть”, не думая, видимо, о том, как это будет понято и принято. (Затем он стал гораздо осторожнее, и не случайно очень, очень многое из “Методологических тетрадей” так при его жизни и не попало в печать).

Результатом было резкое отторжение доклада руководством ВИЭМа и особенно работавшими в нем физиологами. Дело дошло до Московского горкома ВКП/б/. Доклад так и не был, конечно, опубликован, но, вспоминал А.Н., “все прошло без особого скандала”, и Леонтьев некоторое время оставался в штате Института – как он сам писал в своей автобиографии, до его реорганизации в 1937 году (но, по документам, он был уволен с 13 апреля 1936 года, а его лаборатория была закрыта). Однако 28 июня 1936 года, т.е. уже после увольнения, тот же Ученый Совет ВИЭМа, который разгромил его доклад, присвоил ему без защиты диссертации ученую степень кандидата биологических наук (а не доктора, как пишет Г.Рюкрим – Rückriem, 2000, с. 411).

…4 июля 1936 года в газете “Правда” было опубликовано постановление ЦК ВКП/б/ под угрожающим названием “О педологических извращениях в системе наркомпросов”.

До тех пор еще не было случая, чтобы специальным решением ЦК партии была отменена целая наука. Да и позже, когда были “закрыты” генетика и кибернетика, когда в политэкономии, физиологии, языкознании, литературоведении обнаружились “вредные”, “антинаучные” направления, все это не оформлялось специальным решением – достаточно было прямого указания Сталина или, как в случаях с языкознанием и политэкономией, его “авторитетного” выступления в печати.

Это было очень малограмотное постановление! Но в нем говорилось, в частности, что педология “базируется на лженаучных, антимарксистских положениях”, среди которых был назван “закон” “фаталистической обусловленности судьбы детей биологическими и социальными факторами, влиянием наследственности и какой-то неизменной среды. Этот глубоко реакционный “закон” находится в вопиющем противоречии с марксизмом и со всей практикой социалистического строительства…”. После такой оценки было решено: “восстановить полностью в правах педагогику и педагогов”, “ликвидировать звено педологов в школах и изъять педологические учебники”, “упразднить преподавание педологии как особой науки в педагогических институтах и техникумах”, “раскритиковать в печати все вышедшие до сих пор теоретические книги теперешних педологов”, наконец, “желающих педологов-практиков перевести в педагоги” (цит. по: История советской дошкольной педагогики, 1980). Так и было напечатано – с очаровательной откровенностью… Позже, что бы ни делалось, об этом остерегались говорить вот так — вслух.

После появления постановления началась типичная “охота на ведьм”, причем объектом ее были отнюдь не только одни педологи. “Поток обвинений и клеветы… обрушился на педологию… Последовали исключения из партии, увольнения с работы, аресты, “покаяния” на всевозможных собраниях. Только за шесть месяцев после принятия постановления было опубликовано свыше 100 брошюр и статей, громивших “лжеученых”… Обвинение в “протаскивании педологии” нависало над психологами, педагогами, врачами и другими специалистами, зачастую никогда не связанными с “лженаукой””, — описывают происходившее тогда историки советской психологии А.В. Петровский и М.Г. Ярошевский (Петровский, Ярошевский, 1994, с. 146-147). Особенно плохо пришлось специалистам по детской и педагогической психологии – идея чтения подобных курсов в педвузах была загублена на корню.

Ученикам Выготского было особенно тяжело. Ведь именно Выготский вместе с М.Я. Басовым и П.П. Блонским был автором множества учебников и других публикаций по педологии! К сожалению, тогдашний нарком просвещения А.С. Бубнов (к просвещению до своего назначения не имевший ни малейшего отношения, что вызывало у образованных людей ассоциацию с грибоедовским “фельдфебеля в Вольтеры дам”) не нашел ничего лучшего, как назвать именно взгляды Выготского наиболее типичными для педологии – в то время как они как раз были совершенно нетипичными для нее (см. подробнее Леонтьев А.А., 1990); много критических высказываний Л.С. Выготского о педологии приводят в своей биографии Выготского Г.Л. Выгодская и Т.М. Лифанова (1996)). Критикуя Выготского и Блонского как “немарксистов”, Бубнов писал в журнале “Под знаменем марксизма” (№10 за 1936 год): “Профессора Блонский и Выготский являются примером полного банкротства перед лицом той задачи, которую они взяли на себя… Они оказались людьми “с мозгами, подпорченными уже реакционной профессорской философией” (Ленин)” (Бубнов, 1936, с. 60).

Месяцем раньше в том же журнале появилась статья некоего В. Молодшего “Об ученом враге в советской маске”, где хотя и не называлось прямо имя Выготского (прямой мишенью статьи был известный математик Н.Н. Лузин, однако она была адресована ученым всех специальностей), но вполне ясно говорилось: “Враг может успешнее вредить на тех участках советского научного фронта, где еще сильны традиции старого, академического мира, где отсутствует самокритика, где имеет место культ “корифеев”, групповщина, преклонение перед заграничными учеными…” (Молодший, 1936, с. 17). В том же (девятом) номере, открывая его, выступил заведующий отделом науки ЦК ВКП/б/ К.Я. Бауман (строго говоря, он выступил в “Правде”, и оттуда уже статью перепечатал журнал). Он ставит всем ученым в пример Т.Д. Лысенко, который, не отягощая себя длительными и трудными научными исследованиями, прямо обратился к практике и дал стране “прекрасные работы” (Бауман, 1936).

В том же номере публикуется отчет Ф.И. Георгиева (скрывшегося под инициалами Ф.Г.) о состоявшемся летом, сразу после выхода постановления, совещании ведущих психологов в редакции журнала “Под знаменем марксизма” под названием “О состоянии и задачах психологической науки в СССР”. Чтобы понять характер этого совещания, нужно ясно представлять себе, как подобные “мероприятия” проводились. (Приводим рассказ самого А.Н. Леонтьева).

“В 1936 г. мое положение очень пошатнулось. Разгром педологии распространился и на детскую психологию. Я был взят под подозрение. Был рассыпан наш харьковский сборник, впрочем, рассыпались многие книги… Не завязли Лурия, я и Колбановский, мы не были ни жертвами, ни прокурорами – нас не могли побудить к выступлениям.

Формы обсуждения постановления были “митинговые”, на собрания с такими обсуждениями вызывали императивными именными повестками…

Вспоминаю зал (Наркомпроса? ВКИП?). Я оказался в многолюдном президиуме (человек 20). Около меня свободное место. Входит и под приветственный шум зала садится (как раз на это место) старый большевик Ломов-Оппоков, курировавший просвещение в ЦК. Выступает с разоблачением педологии Л.В.Занков, всячески ругающий Выготского. Ломов пишет записку: “Ну и стерва же этот оратор!” и передает, не складывая (чтобы я мог прочесть) другому деятелю ЦК, сидящему как раз с противоположной стороны от меня. После Занкова берет слово Ломов и хвалит Занкова как образец самокритики…” (устные мемуары).

Итак, на совещание в редакции были “приглашены” тогдашний директор Института психологии В.Н. Колбановский, Лурия, Леонтьев, Гальперин, Эльконин, Блонский и Б.М. Теплов. Над ними, а еще больше над покойным Выготским, состоялось что-то вроде суда, где прокурорами, а одновременно и судьями были академик М.Б. Митин (тот самый “верховный жрец сталинизма” и гонитель деборинцев), известный психиатр А.Б. Александровский и сам Георгиев.

Выготского обвиняли в субъективном идеализме, в том, что для него-де сознание определяет бытие, а не наоборот (несколькими годами ранее это был излюбленный упрек в адрес Деборина и его школы), называли антимарксистом. Досталось и его ученикам. “Другое психологическое направление, которое имеет хождение у нас и которого тов. Колбановский коснулся только вскользь, в то время как оно требует развернутой марксистской критики, — это направление Выготского—Лурии. Эта школа, прикрываясь цитатами из классиков марксизма, на деле протаскивает немарксистские теории в советскую психологию. Эта школа до сих пор не получила надлежащей критики и разоблачения. Ее представители: Лурия (Медико-генетический институт), Леонтьев (Высший коммунистический институт просвещения), Занков (Экспериментальный дефектологический институт), Эльконин (Ленинградский педагогический институт) и др. – развивают большую активность в защите этой так называемой культурно-исторической теории…”, — писал автор отчета (цит. по:  Лурия Е., 1994, с. 75).

 Обсуждение, однако, не дало желаемых результатов. Даже Колбановский постыдился – после лестных слов о Выготском в предисловии к “Мышлению и речи” – однозначно его осудить. Понятно, что постановление он назвал “замечательным решением” и заявил, что “у Выготского имеется целый ряд… неверных положений, неверно сформулированных, могущих привести к политически реакционным выводам”, и их надо отбросить. Но в то же время он сказал, что “правильные его утверждения надо сохранить” (цит. по: Выгодская, Лифанова, 1996, с. 342). Ни один из участвовавших в собрании подлинных психологов, включая Теплова, не имевшего со школой Выготского ничего общего, просто бывшего прекрасным специалистом и интеллигентным и порядочным человеком, не согласился с выдвинутыми обвинениями и не склонил головы. Эльконин, сам снятый с работы, даже был на приеме у А.А. Жданова, чтобы защитить память своего учителя (там же, с. 344-345), но безрезультатно. Позиция Леонтьева удостоилась отдельного упоминания в отчете Георгиева – будучи одним из представителей культурно-исторической теории он, как выяснилось, не счел возможным подвергнуть критике свою теоретическую концепцию и вскрыть конкретные ошибки в своей работе. Его выступление, писал Георгиев, было образцом того, как не должно было вести себя по отношению к важнейшим вопросам на психологическом фронте (Георгиев, 1936, с. 94). Лурия “также не счел нужным раскритиковать на совещании свою ошибочную теоретическую концепцию”.

Особо надо сказать в этой связи о Блонском. Он послал Бубнову письмо, где вообще отказался понимать и принимать постановление о педологии. Для того времени это была неслыханная, невероятная, просто отчаянная смелость, и может быть, поэтому Блонского не тронули (как, по рассказам, не тронули Буденного, после того как он отстреливался из пулемета от приехавших его арестовать офицеров НКВД). Впрочем, адресат письма, А.С. Бубнов, как и Бауман, очень скоро был объявлен “врагом народа” и расстрелян.

Вспоминает Гита Львовна Выгодская:

“В конце 1955 г. в высоких инстанциях было принято решение о снятии запрета на работы Льва Семеновича и переводе их со специального хранения на открытое хранение. И вот тут-то оказалось, что переводить на открытое хранение нечего – книги частично были уничтожены, частично пропали… В ряде хранящихся в Библиотеке им. Ленина сборников, в которых в свое время были опубликованы статьи Льва Семеновича, они были вырезаны и стоял штамп: “Изъято на основании постановления ЦК ВКП/б/ от 4.07 – 36 г.”. Даже в книге З. Фрейда была вырезана вступительная статья Л.С. Выготского” (Выгодская, Лифанова, 1996, с. 348-349).

Но это уже результат. Гита Львовна описывает и процесс: “В ЭДИ… был сотрудник, который тщательно следил за тем, чтобы все книги Льва Семеновича были уничтожены. Р.М. Боскис вспоминала, как она, засунув за пояс платья несколько книг и одев сверху широкий плащ, вынесла их из института. Так ей удалось спасти и сохранить, кажется, “Педологию подростка”” (там же, с. 344).

Не только уничтожались книги – рассыпался набор подготовленных к печати книг. Порой такие рукописи попадали под руку случайно – например, Леонтьев рассказывал, что по чистому созвучию был рассыпан сборник кафедры почвоведения Харьковского пединститута “Педология” (это другое название почвоведения). Но кое-что было не случайным – так, летом 1936 года был подготовлен и дошел до стадии корректуры том “Ученых записок” харьковского НИИ педагогики, куда входили статьи Леонтьева, Божович, Аснина, Зинченко, Хоменко, Мистюк и Аснина с  Запорожцем. Он тоже был остановлен, а набор его рассыпан. К счастью, корректура сохранилась, но большая часть статей до сих пор не издана.

С каждым месяцем обстановка становилась все более напряженной. В ноябре-декабре происходит травля директора Медико-генетического института С.Г. Левита – именно в этом институте тогда работал Лурия. В декабре Лурия уходит из МГИ (и одновременно из ВИЭМа) и с января, чтобы не быть на виду, переводится с заочного на очное отделение Первого московского медицинского института (что было весьма разумным шагом, если учесть, что уже в январе 1937 года Левит был арестован, аресты коснулись и сотрудников бывшей лаборатории Лурии, а затем Медико-генетический институт вообще был закрыт). Е.А. Лурия пишет об отце: “Окончив медицинский институт (летом 1937 г. – А.Л., Д.Л., Е.С. ), Александр Романович решает, что будет заниматься только клинической психологией. Работа в клинике – это относительно безопасная ниша, она далека от “горячих точек”: и от генетики, и от общей психологии…” (Лурия Е., 1994, с. 76). Несколько лет Лурия, ученый с мировым именем, оставался в скромной должности ординатора – и уцелел.

В том же январе 1937 года была издана (причем десятитысячным, т.е. по тем временам почти массовым тиражом!) погромная брошюра Евы Израилевны Рудневой под названием “Педологические извращения Выготского”. На современного читателя она производит не то что гнетущее – патологическое впечатление. Анализ работ Выготского, пишет автор, “вскрывает антимарксистский характер его взглядов и органическую связь их с антиленинской “теорией отмирания школы””. “Работы его и его учеников, проводившиеся на детях, являлись по сути издевательством над нашей советской детворой…”. “В основных психолого-познавательных вопросах… он стоит на позициях субъективного идеализма, но как эклектик”, сочетая его с “вульгарным материализмом”, “игнорирует марксистско-ленинское учение”. “Высказывания Выготского по вопросу об обучении отдельным предметам нанесли большой урон нашей школе и должны быть признаны вредительскими”. Методологической основой его высказываний “является махистское понимание интеллекта, саморазвитие его, независимость от внешнего мира, метафизический отрыв мышления от содержания”. Он стоял “на антиленинских идеалистических позициях”, его теория мышления была методологически и педагогически “порочна”. “Научный” уровень этой брошюрки хорошо виден на примере пассажа об исследованиях немецкого психолога Э. Енша (Йенша) по эйдетической памяти у детей: “Между прочим, Выготский, хорошо знавший иностранные языки, бывший за границей (чего в 1937 году было достаточно для ареста, а иногда и расстрела. Так что здесь прямой политический донос, хотя и на покойного уже Выготского. – А.Л., Д.Л., Е.С.), не мог не знать о зоологической ненависти фашистского демагога Енша к Советскому Союзу, к марксизму, и тем не менее он беззастенчиво протаскивал эту галиматью на страницах нашей печати”.

Одним словом, “вредная система Выготского… должна быть разоблачена и отброшена, а не исправлена”. Не лучше и его ученики. “Ему и его ученикам (Лурия, Сахарову, Шиф, Занкову, Леонтьеву) принадлежит видное место в некритическом распространении у нас буржуазной методики…”. А на последней странице говорится: “Критика работ Выготского является делом актуальным и не терпящим отлагательства, тем более что часть его последователей до сих пор не разоружилась (Лурия, Леонтьев, Шиф и др.)” (все цитаты даны по: Руднева, 1937). Сахаров, как известно, к этому времени уже умер, а Занков, видимо, “разоружился”… Кстати, для характеристики А.Н. как человека небезынтересно, что последние десятилетия своей жизни (60-80-е гг.) Е.И. Руднева работала профессором на кафедре педагогической психологии факультета психологии МГУ, под руководством Леонтьева – мы хорошо ее помним. И даже члены семьи только после смерти А.Н., при разборке его архива, узнали об этом ее произведении — если Леонтьев и затаил недоброе чувство к ней (что было бы неудивительно), то вел себя так, что никто не подозревал о существовании книжки и о роли Рудневой в судьбе Леонтьева. Что касается Занкова, то и с ним А.Н. немало общался в послевоенные годы.

Итак, из ВИЭМа Леонтьева уволили. А ВКИП был в 1937 году закрыт — впрочем, возглавлявшаяся А.Н. лаборатория в Центральном НИИ педагогики, входившем в состав ВКИПа, была разогнана еще в октябре 1936 года. В результате Леонтьев остался без работы (“хотя в трудовой книжке пробела нет — лаборатория была формально передана в Институт методики обучения”, — вспоминал А.Н.). Его спасло только то, что руководство Институтом психологии вновь перешло осенью 1937 года к К.Н. Корнилову (видимо, Колбановский показался недостаточно последовательным…). В октябре того же года Корнилов взял А.Н. на работу в институт. (Параллельно Леонтьев читал отдельные лекции и занимался восприятием искусства во ВГИКе и в ГИТИСе.) Конечно, ни о каких “сомнительных” темах общего, а тем более методологического характера не могло быть и речи. И, по воспоминаниям самого А.Н., он занимался в институте восприятием рисунка (по экспериментам, проведенным в Харькове его сотрудницами Хоменко и Мистюк) и фоточувствительностью кожи, что было частью более общей проблемы генезиса чувствительности. Впрочем, Н.А. Рыбников, вспоминая об этом периоде, описывал работу А.Н. так: “Вновь была создана лаборатория “развития психики”, руководство этой лабораторией было поручено проф. А.Н. Леонтьеву. Работа лаборатории велась по двум темам. С одной стороны, была выдвинута тема “Возникновение элементарных форм психики”… В другой теме, “Развитие первых слов ребенка”, работу вел Н.Х. Швачкин…”(цит. по: Психологический институт, 1994, с. 18).

Самое любопытное, что, как сегодня отчетливо видно, исследование фоточувствительности кожи было парапсихологическим исследованием! Конечно, А.Н. подавал это исследование иначе, говоря о перерождении определенных клеток в эпидермисе ладоней, но это квазифизиологическое истолкование четко доказанных им фактов развития способности воспринимать световые сигналы пальцами ничуть не более убедительно, чем допущение экстрасенсорной природы этого восприятия.

Через много лет А.Н. в соавторстве с Б.Ф. Ломовым, В.П. Зинченко и А.Р. Лурией опубликовал статью “Парапсихология: фикция или реальность?”, тут же переведенную на 6 иностранных языков. На поставленный в заголовке вопрос давался достаточно уклончивый ответ: кто его знает, реальность или нет, пока что у нас нет оснований для окончательного суждения…

До последнего времени мы, говоря о биографии Леонтьева, гордо писали, что ни он, ни другие ученики Выготского никогда ни словом не высказывались – в печати — по его адресу критически. И при этом констатировали, что имя Выготского до 1956 года было под запретом. Это не совсем верно – о взглядах Выготского в 30-40-х гг. упоминали в печати П.И. Зинченко, А.А. Смирнов, а в упомянутой выше статье Лурии и Леонтьева в БСЭ о нем говорится в позитивном контексте, хотя рядом дается формальная критика. Ниже мы увидим, что в 1943 году Леонтьев выступал с докладом о теории сознания Выготского. Так что имя Выготского хотя и редко, но упоминалось. Другой вопрос, что работы Выготского не переиздавались, а сноски на него, как правило, вычеркивались редакторами. Интересно, что еще в 1954-55 гг., до фактической “реабилитации” Выготского, Леонтьев читал на психологическом отделении “блестящий семинар или спецкурс”, как вспоминает С.Л.Новоселова. “Он читал нам целый семестр с небольшими перерывами, ….но из этого семинара сложилось очень целостное впечатление о Л.С. Выготском. На этот семинар кроме нас ходили еще и философы” (Новоселова, 2003, с. 94). 

Но в 1998 году выяснилось, что однажды Леонтьеву все-таки пришлось покритиковать Выготского. Его рукопись, озаглавленная “Учение о среде в педологических работах Л.С. Выготского (критическое исследование)” и относящаяся, видимо, как раз к 1937 году, случайно была обнаружена И.В.Равич-Щербо в архиве Психологического института. Случайно, потому что о ее существовании ни один человек не знал. Ее нет в личном архиве самого Леонтьева. Он не упоминал ее в списках своих научных работ и даже в разговорах с сыном и внуком. Осознанно или нет, но статья оказалась “вытесненной” им, как принято говорить в психологии. А ведь она в сущности довольно безобидна: формально необходимую критику Выготского (от этого зависела работа, а после упомянутой выше брошюрки, возможно, и жизнь Леонтьева) А.Н. превратил почти что в апологию его взглядов.

Пусть читатель судит сам.

Принципиально важное утверждение Выготского, что во всяком психологическом факте даны в механически неразложимом виде и свойства субъекта деятельности, и свойства действительности, в отношении которой осуществляется эта деятельность, Леонтьев считает бесспорным, и “весь вопрос заключается в том, насколько удается автору его конкретизировать в дальнейшем исследовании”. Выготский не развивал, по мнению А.Н., принципиально ошибочную с самого начала теорию, — она исходно совершенно верна, но в ней содержатся “конкретные положения, которые приводят автора к общим ошибочным позициям”. При этом Выготский “настойчиво пытается сохранить это единство” (единство конкретной личности ребенка), “выдвигает совершенно правильное требование”: психологический анализ должен быть направлен на отношение личности к действительности. “Положение Л.С. Выготского о том, что сознание есть продукт речевого общения ребенка в условиях его деятельности…, необходимо обернуть…”. Обернуть, а отнюдь не отбросить! И вот итог: понятие среды, понятие значения, “как и целый ряд других понятий, введенных Л.С. Выготским в советскую психологию, по-настоящему обогащает ее и сообщает необходимую жизненность и конкретность нашему психологическому анализу. Было бы грубым нигилизмом простое отбрасывание того положительного содержания, которое они отображают” (все цитаты даны по: Леонтьев А.Н., 1998).

 Ничего себе критика Выготского: конечно, Выготский “остается в плену буржуазных теорий”, но понятия, введенные им, «по-настоящему обогащают советскую психологию и сообщают психологическому анализу жизненность и конкретность...» Да, Леонтьев явно не разоружился — потому рукопись, видимо, и осталась в архиве института. Но тем не менее он, видимо, не мог себе простить, что написал эту статью — и постарался о ней забыть...

Особый интерес в этой статье представляет анализ Леонтьевым понятия переживания у Выготского, из которого видно, что именно из понятия переживания выросло появившееся у Леонтьева примерно в это время понятие смысла, ставшее одним из центральных понятий его общепсихологической теории.

В эти тяжелые для него годы А.Н. буквально хватался за любое предложение заработать. Например, сохранилось его письмо семье от 15 июля 1939 года, где он подробно рассказывает, как вместе с А.В. Запорожцем читал (скорее диктовал) лекции и принимал экзамены (по 8-10 часов каждый день) в Черкасском педагогическом институте (сотни студентов-заочников разных факультетов, иногда не умевших даже писать по-русски под диктовку…).

 

6. Ленинград. “Развитие психики”. Начало войны

Неустойчивое положение Леонтьева в какой-то степени разрешилось, когда в 1939 году, летом, ему пришло приглашение занять место заведующего кафедрой психологии в Ленинградском пединституте имени Н.К.Крупской на тех же условиях, на которых в начале десятилетия преподавал в Ленинграде Выготский, — 20 дней работы в Москве, 10 в Ленинграде. Во всяком случае, Леонтьев был не на виду. Одновременно А.Н. работал в Институте коммунистического воспитания (это была Академия коммунистического воспитания, переведенная в Ленинград и переименованная в институт), где был профессором и с того же 1939 года возглавлял кафедру психологии.

Вспоминает Даниил Борисович Эльконин:

“Алексей Николаевич каждый свой приезд останавливается в комнате, снимаемой нами для него, на той же площадке, что и моя квартира. В эти приезды мы каждый день видимся. Под нашим совместным руководством начинает исследование генеза игровой деятельности у детей раннего возраста Ф.И. Фрадкина. В выходные дни, на которые иногда приходились его приезды, Алексей Николаевич весь день проводил в моей семье, обедал, отдыхал. В эти приезды мы как-то по особенному сдружились… Мы обсуждали всевозможные проблемы психологии, обменивались мнениями о прочитанных лекциях, аспирантских и студенческих работах. Помню, что Алексей Николаевич почти каждый приезд посещал С.Л. Рубинштейна, возглавлявшего в то время кафедру психологии в педагогическом институте им. Герцена” (Эльконин, 1983, с. 246-247).

Примерно к тому же периоду относятся знаменитые “Методологические тетради”, заметки для себя, впервые опубликованные только в 1994 году в книге “Философия психологии”. Строго говоря, у них было другое название: “Мои философские тетради” (видимо, с ударением на “мои”). Но когда мы стали разбирать архив Леонтьева и возникла необходимость упомянуть в печати об этой рукописи, естественно, ее пришлось переименовать, чтобы не вызывать у цензуры оправданных, но для публикации опасных ассоциаций с другими общеизвестными “тетрадями”… Ну, а после 1991 года рукопись продолжала так называться уже по традиции. Эта работа – обо всем на свете, что имеет отношение к психологии…

Очень многие вещи, которые там прописаны на уровне идей или тезисов, а порой и довольно подробно, были впервые обнародованы спустя 20-30 лет или не обнародованы вовсе. Например, первая публикация А.Н. по проблемам личности относится к 1968 году (Леонтьев А.Н., 1968), а в законченном виде его взгляды на личность, составившие последнюю главу книги “Деятельность. Сознание. Личность”, опубликованы в 1974 году. Но практически все, что вошло в эту главу, было развернуто и обосновано в “Методологических тетрадях”. Всерьез говорить о личности тогда было невозможно, и именно поэтому теория личности Леонтьева “выдерживалась” тридцать лет.

И в заключение описания довоенного этапа биографии А.Н. вернемся к уже вскользь упомянутому выше его грандиозному проекту, реализованному, увы, только частично. Он был посвящен общей теории развития психики. Разработка этой теории во второй половине 30-х гг. виделась Леонтьеву как огромное многотомное исследование. В его архиве сохранился план такого исследования (судя по всему, относящийся к 1940 году)(см. Леонтьев А.А., Леонтьев Д.А., 1999, с. 16-17). Вот он.

“А.Н. ЛЕОНТЬЕВ

РАЗВИТИЕ ПСИХИКИ. ОЧЕРК ТЕОРИИ. (ПЛАН)

Содержание I тома

 Гл. I. Введение.

 Гл. II. Проблема генезиса психики.

[100%] Гл. III. Экспериментальное исследование чувствительности.

Гл. IV. Проблема исследования психики животных.

____                                 Гл. V. Очерк развития психики в животном мире.

[Выполнено 1.Х.40 (600 стр.)]

Содержание II тома

[100%] Гл. I. Психологическая проблема сознания (200 стр. 1942).

Гл. П. Генезис сознания человека (100 стр. 1943— 1945).

 [50%] Гл. III. Основные этапы исторического развития сознания (100 стр. 1943—1945).

___   [25%] Гл. IV. Экспериментальный анализ сознания (100 стр. 1946).    

[500 стр.]

 [Срок — весна 1946 года]

Содержание III тома

[80%] Гл. I. Общая теория онтогенетического развития психики (50 стр.).

[80%] Гл. П. Очерк развития психики ребенка (250 стр.).

[25%] Гл. III. Жизнь и психика человека (100 стр.).

[80%] Гл. IV. Теория функционального развития психики (80 стр.).

[25%] Гл. V. Экспериментальные исследования функционального развития (итоги и результаты) (100 стр.).

___    Гл. VI. Заключение (50 стр.).___________________

[Срок — 1948(!) год. (К 49!)]

(600 стр.)

(М.б. III том — в III1 и III2 ? с расширением до 900—1000 стр. + предметный ук., лит., ук. имен и глоссарий) .”

 

 Итак, всего предусматривалось три тома. Первый был к 1 октября 1940 г. уже выполнен (это генезис психики, экспериментальное исследование чувствительности, развитие психики в животном мире). Во втором томе к этому времени была на 100% готова глава “Психологическая проблема сознания”, на 50% — глава “Основные этапы исторического развития сознания” и на четверть – глава “Экспериментальный анализ сознания”. В третьем томе на 80% были готовы главы “Общая теория онтогенетического развития психики”, “Очерк развития психики ребенка” (250 страниц!) и “Теория функционального развития психики”, а на 25% — главы “Жизнь и психика человека” и “Экспериментальные исследования функционального развития (итоги и результаты)”.

Однако ни одной страницы этих глав не было опубликовано до 1941 года. Более того, хотя и сохранились рукописи второй половины 30-х гг., но почти все это – записи для себя (типа “Методологических тетрадей”) или стенограммы лекций. И развитие психики в них занимает подчиненное место – создается впечатление, что “Тетради” писались как бы вокруг основного текста. Основное содержание дошедших до нас рукописей этого времени – проблема деятельности и в меньшей степени – проблема сознания.

Первоначально Леонтьев планировал представить в качестве докторской диссертации все три тома. Но когда первый том был закончен, А.Н., по его воспоминаниям, показал его Б.М. Теплову, и тот сказал: “Зачем Вам создавать себе лишние трудности – защищайте первый том, его вполне достаточно”. Леонтьев так и поступил: в конце 1939 года он представил в качестве диссертации первый том и в мае 1941 года его защитил в ЛГПИ им. А.И.Герцена. Оппонентами были Леон Абгарович Орбели, С.Л. Рубинштейн и Б.М. Теплов.

Вспоминает Михаил Григорьевич Ярошевский:

“Это было в ту пору, когда круг психологов был тесен и каждый хорошо знал, чем занимается другой. О Леонтьеве я услышал впервые от моего друга, талантливого начинающего исследователя Гриши Лосева…., который, оставив Московский институт психологии, приехал учиться к Рубинштейну. Лосев, будучи знаком с леонтьевскими опытами по изучению кожной чувствительности, рассказал о них, а самого Алексея Николаевича описал яркими красками как необычную личность, склад ума которой совершенно иной, чем у остальных московских психологов. Это заинтриговало и вызвало повышенный интерес к вышедшему на кафедру для защиты диссертанту. Теперь, вспоминая через много лет о первом впечатлении о человеке, с которым в дальнейшем оказалось так много связано, его образ представляется столь же динамичным, а ткань его речи столь же органично сочетающей слово и жест, как и впоследствии. Первым оппонентом по докторской диссертации А.Н. Леонтьева был выдающийся физиолог, ученик Павлова Леон Абгарович Орбели. Естественно, что детали дискуссии между ними воспроизвести не могу, но удивило, что психолог так умело владеет аппаратом биологических понятий”. (Ярошевский, 1983, с. 253).

“В памяти осталось, как после защиты Алексея Николаевича мы собрались у меня и поздравляли Алексея Николаевича. Сидели допоздна. Помню, что были Б.М. Теплов и А.И. Богословский. Алексей Николаевич хотя и был утомлен, но был, как говорят, в ударе. Много острил и, как обычно, спорил с А.И. Богословским по поводу условных рефлексов на субсенсорные раздражители” (Эльконин, 1983, с. 247).

Соответствующие содержанию диссертации публикации более позднего времени, включенные Леонтьевым в “Проблемы развития психики” (кстати, явно не случайно композиция этой книги соответствует структуре первоначального проекта!) или оставшиеся непереизданными, были явно написаны заново, в лучшем случае по разрозненным записям и другим материалам, сохранившимся в архиве Леонтьева. Что же случилось с двумя “незащищенными” томами?

Когда в начале декабря 1941 года Леонтьев с семьей эвакуировался вместе с другими сотрудниками Института психологии (вновь вошедшего тогда в состав МГУ) в Ашхабад, а затем в Свердловск (см. об этом ниже), текст диссертации, а также все уже написанные для остальных томов тексты и подготовительные материалы были тщательно упакованы в деревянный ящик, обитый железом, и отданы А.Н. на склад, где хранилось лабораторное оборудование эвакуированной части университета. Однажды (это произошло в Свердловске в середине 1942 года) склад был взломан – воры соблазнились, вероятно, не оборудованием, они думали, что на складе хранятся ценности. Случайно одним из первых им попался ящик с архивом Леонтьева. Вскрыв его и не найдя ничего, кроме бумаг, они разочарованно выбросили содержимое ящика на ближайшую свалку. Один из авторов, сын А.Н., которому тогда шел седьмой год, ясно помнит, как вся семья во главе с А.Н. много часов буквально по отдельной бумажке собирала сохранившиеся фрагменты архива, заваленные острой металлической стружкой (в которой невозможно было рыться без толстых перчаток) и другими промышленными отходами Уралмаша… Нашлась, конечно, лишь малая его часть. А так как Леонтьев в этом ящике стремился сохранить все самое ценное, была безвозвратно утеряна и большая часть переписки с Выготским, а то, что сохранилось, размокло и оказалось практически нечитаемым (отсюда неразборчивость очень важной открытки Выготского 1934 года, о которой мы писали выше).

Так и погиб весь труд А.Н., кроме экземпляра первого тома (т.е. текста диссертации). Восстановить его полностью было, конечно, невозможно.

Помнится, Леонтьев много раз корил себя, что не оставил свой архив в квартире на Бронной – когда семья вернулась из эвакуации, оказалось, что вся обстановка, включая библиотеку, полностью сохранилась. Но кто же знал?!

Из письма Леонтьева Наталии Григорьевне Морозовой от 11 марта 1942 года: “21-го <июня 1941 г.> меня провожали со “стрелой” милые друзья мои – ленинградцы; мы легкомысленно строили планы на лето, поздравляли себя с окончанием года и бесконечно много шутили и смеялись. Утром 22-го я был в Москве – перебежал через вокзальную площадь и еще через час завтракал уже на даче. Через полчаса пришел А.Р. и возвестил о начавшихся военных действиях. Мы очутились в другой эпохе… Очень скоро я оказался в ополченческой части, в штабе полка, марширующего на Запад. Перед событиями у Вязьмы меня и еще двух тт. из профессуры штаб дивизии направил обратно в распоряжение военкомата. Один период кончился…” (цит. по Морозова, 1983, c. 261).

А.Н. подробно рассказывал об этом случае, потому что именно случай спас ему, возможно, жизнь. Дело было 19 июля. Ближе к вечеру в ополченскую дивизию (а точнее, в первый стрелковый полк 8-ой Краснопресненского района дивизии) прибыл на джипе с распоряжением об отзыве группы психологов офицер-порученец из Генштаба. Всего в полку психологов было четверо – Леонтьев, Теплов, К.Х. Кекчеев и А.И. Богословский. Первые трое были прикомандированы к штабу полка, а Богословский был где-то в войсках. И начштаба решил, не откладывая, тем же джипом отправить троих, кто был “под рукой”, а искать Богословского времени не было – его решили отправить утром. Сохранилась справка за подписью начштаба полка, что Леонтьев А.Н. “освобожден от службы в полку и направлен как высококвалифицированный специалист в распоряжение Р.В.К.”. В тот же вечер трое психологов были в Москве. Ночью немецкая танковая армия прорвала оборону, и ополченская дивизия была просто стерта с лица земли. Богословский остался жив. Он попал в плен, всю войну промыкался по фашистским лагерям, а после войны — по советским, и только где-то в начале 50-х гг. вновь возник как психолог, но его профессиональная карьера была уже сломана. Остальных троих, включая Леонтьева, отделяло от судьбы Богословского буквально несколько часов. Памятью об этих событиях в семье осталась детская книжка “Гуси-лебеди”, которую А.Н. купил для пятилетнего сына по пути из Москвы на кратовскую дачу.

Продолжаем цитировать письмо Леонтьева Морозовой:

“Я снова в Кратово (поселок кинематографистов, где была дача Леонтьевых. – А.Л., Д.Л., Е.С.), снова в институте. Начался второй период: Москва. Я пытался развернуть в институте спец. работы… Много внимания отнимали хлопоты по ПВО (противовоздушной обороне. – А.Л., Д.Л., Е.С.). Я сделался пожарником… Дежурить приходилось очень часто… Теоретически я не работал, старался зато вовсю эксплоатировать свои организаторские таланты (в обычное время я ленился это делать)… Наркомпрос приказал мне “наладить нормальную работу института”… Итак, я пересел в директорское кресло… и… к удивлению моему – работа стала снова как-то налаживаться… Мы стали пытаться непосредственно укреплять оборону города. Вы удивлены, как это можно с позиций нашей науки? Оказалось, что если очень нужно, то и это – можно… Начались суровые дни – дни третьего периода… Мы и все наши соседи по улице (Моховой: это была, в частности приемная Председателя Президиума Верховного Совета… — А.Л., Д.Л., Е.С.) оказались однажды в 9 ч.12 м. вечера без рам, крыш, дверей. Я сделался “восстановителем”, а мои товарищи по институту превратились в столяров, плотников, уборщиков и стекольщиков. Б.М. Т<еплов> достиг величайшего мастерства в фанерно-оконном деле. Словом, тепло мы кое-как нагнали, и аварийные дни начали проходить…”. Приводя это письмо, Морозова только в общих чертах излагает его дальнейшую часть – как А.Н. организовывал эвакуацию и осуществлял слияние института с университетом. И заключает эту часть своих мемуаров: “Алексей Николаевич выехал последним, как полагалось “капитану корабля”, с семьей…” (Морозова, 1983, с. 261-262) .

В официальной истории Института психологии рассказывается: “27 октября вечером вблизи здания Института возле памятника М.В.Ломоносову… упала тяжелая фугасная бомба. К счастью, никто из сотрудников не пострадал. Но здание потерпело значительный урон. В институте не осталось ни одного целого стекла, многие рамы и двери были сорваны с петель. Работать в этих условиях было немыслимо, тем более, что начались морозы. Надо было срочно ликвидировать разрушения. Прежде всего необходимо было чем-либо заменить стекла, а в ряде мест заполнить пустые оконные проемы. Между тем материала никакого не было. Райисполком выделил только немного картона, — забивать им рамы было бессмысленно. Пришлось пускать в ход все дерево, которое только могли найти в Институте – стенды, ящики, лабиринты. По этим лабиринтам, писал А.А. Смирнов в своем докладе о 50-летии института, — “раньше, в мирное время, в лаборатории Боровского бегали крысы для приобретения навыков в научных целях, а сейчас уже бегать по этим лабиринтам было некому, так как из-за продовольственных затруднений все крысы были ликвидированы вскоре же после начала войны”… Примерно через месяц удалось закончить ликвидацию разрушений в Институте” (Психологический институт, 1994, с. 19).

В представлении к награждению медалью “За оборону Москвы” о Леонтьеве говорилось: “развернул и успешно провел большой цикл работ оборонного значения…, регулярно дежурил на крыше во время самых тяжелых бомбардировок. Проявил большое личное мужество и самообладание… после падения фугасной бомбы… Лично участвовал во всех восстановительных работах” (Психологический институт, 1994, с. 20).

 Вспоминает Михаил Григорьевич Ярошевский: “Москву бомбили, и Алексей Николаевич круглосуточно дежурил, ловко сбрасывая с крыши института вражеские зажигалки. В то время институт оказался без директора, так как К.Н.Корнилов сразу же эвакуировался. В этих экстремальных условиях (фашисты на подступах к Москве) по воле коллектива (в составе которого находились такие блестящие организаторы, как А.А.Смирнов, Б.М.Теплов и др.) директором института и стал Алексей Николаевич. Это был исключительный прецедент, когда директор выбирался, а не назначался…” (Ярошевский, 1983, с. 253-254).

Все это происходило 20 октября. Сохранился протокол собрания сотрудников института, которое вел Теплов, а присутствовали на нем в числе других А.А. Смирнов, Н.А. Рыбников, П.А. Шеварев, Е.В. Гурьянов, О.И. Никифорова. “Слушали: Сообщение проф. Теплова Б.М. о положении Института в связи с отъездом руководства и о необходимости наметить кандидатуру вр. и.о. директора ГИПа. Постановили: Временное руководство Институтом в качестве и.о. директора поручить проф. А.Н. Леонтьеву”. Леонтьев вспоминал, что Наркомпрос, как ни странно, утвердил его исполняющим обязанности директора. Тогда он “пошел к ректору Б.П. Орлову и сказал, что Институт психологии – без хозяина, не вернуть ли его университету? (А он был подчинен Наркомпросу). Б.П. согласился” (устные мемуары). Это дало возможность сотрудникам института эвакуироваться вместе с университетом. И.о. директора или начальником научной части института, одним словом, его руководителем А.Н. оставался до самого возвращения из эвакуации. (Некоторое время в 1943 году, когда большая часть университета уже вернулась из эвакуации, он был уполномоченным МГУ по Свердловску, т.е. главой еще остававшейся в Свердловске части МГУ, и обеспечивал возвращение ее в Москву). В 1942 году, когда началось возвращение сотрудников из эвакуации, в институте оказалось целых два директора: Леонтьев в Ашхабаде и Свердловске и Н.А. Рыбников – в Москве. В числе документов, хранящихся в архиве А.Н., имеется выданное ему 12 октября 1942 г. удостоверение в том, что он является профессором МГУ и заместителем директора института психологии (оно подписано и.о. ректора С.Д. Юдинцевым и директором института психологии С.Л. Рубинштейном) и приказ по МГУ от 22 мая 1943 г. за подписью и.о. ректора И.С. Галкина, в котором Леонтьев вновь назван директором института.

Как Леонтьев и его коллеги “непосредственно укрепляли оборону города”? Одной из “спецпроблем”, которые он разрабатывал, была проблема ночного видения. Летчики истребительной авиации, защищавшей Москву от проникновения фашистских бомбардировщиков, нуждались в долгой (до 40 минут) адаптации к ночной темноте и некоторое время не могли полноценно управлять самолетом. Существующие лекарственные средства значительного снижения времени адаптации не давали или требовали индивидуальной “подгонки”. И Леонтьев вместе с К.Х. Кекчеевым решил проблему принципиально новым образом, опираясь на исследования С.В. Кравкова. Леонтьев и Кекчеев предложили препарат, получивший кодовое название ВР10 (вегетативный рефлекс): он состоял из аскорбиновой кислоты и глюкозы. В результате нужный уровень адаптации достигался за 5 минут (то есть за время, необходимое для того, чтобы подняться по тревоге, добежать до самолета и поднять его в воздух).

В Ашхабаде Леонтьеву пришлось заниматься проблемой связи между пограничными секретами. Он вспоминал: “Телефон демаскирует, а очень важно, чтобы секрет не был обнаружен — кто первый? Я, Шеварев, Благонадежина были командированы на границу, но нам запретили, запросили у Москвы допуск. Он пришел, но положение на границе обострилось, и нам в конечном счете отказали. Но ответ мы нашли. Вот он: сигнализация фонарями, оборудованными рубиновым стеклом. Но не было рубиновых светофильтров! Мы изобрели следующее: обследовали бумажные склады, нашли красную афишную бумагу, из которой были нарезаны блокноты. Эффективность повысилась в 2 раза”.

Как ни привлекателен образ “капитана корабля”, последним покидающего судно, он не вполне соответствует действительности. Одной из существенных причин, по которой А.Н. с семьей эвакуировался только в начале декабря, была тяжелая болезнь (корь) пятилетнего сына. Некоторое улучшение его состояния, сделавшее отъезд возможным, совпало с отходом одного из последних эшелонов, увозивших в эвакуацию сотрудников и преподавателей университета.

 

7. Эвакуация. Восстановительный госпиталь в Коуровке

После 11 дней пути эшелон достиг Ташкента, где семьи эвакуировавшихся психологов (Смирнова, Теплова и Леонтьева) несколько дней жили в буквальном смысле в гардеробе Среднеазиатского государственного университета, “под сенью вешалок САГУ”, как шутил А.Н. До сих пор в его архиве лежит гардеробный номерок, прихваченный на память. Еще сутки – и все прибыли в Ашхабад. Леонтьева с семьей поселили, как он писал Морозовой, “в домике с плоской крышей с фруктовым садом, огородом, виноградником. Пешком до университета – 50 минут” (цит. по: Морозова, 1983, с. 262).

Снова письмо А.Н. Н.Г. Морозовой, на этот раз от 7 мая 1942 года: “Работы много, кажется больше даже, чем я в состоянии сделать…Я пишу 2-й том. Это – трудно, потому что он важнее, чем первый, гораздо ответственнее, и потому что это – про мое (не про зоо-, не про психофизиологию, а про то, о чем думалось годами и во имя чего делалось все остальное). Далее: я должен сделать учебник… Наконец, много внимания отнимают специальные темы, и это тоже нужно делать и попутно... тему с Б.М. Тепловым к 25-летию Октября. И это тоже очень нужно. И все очень нужно. И еще веду семинарий исследовательского типа с местными городскими дошкольными работниками. И учу антропологию. И изредка мечтаю. И бываю в пустыне, в которую влюблен!” (цит. по: Морозова, 1983, с. 262-263). Дальше идет поэтический рассказ о пустыне, о том, как А.Н. в составе экспедиции ездил “пострелять сусликов и собрать черепах: первое для науки – второе для супа и паштета из печени и черепаховых яиц…” (там же, с. 263). Позже, 18 июня, Леонтьев пишет Морозовой: “...я начал 2-й том с изложения работ, нет, научных идей Льва Семеновича. Это — вместо введения; глава, посвященная ему, займет 4-4,5 листа (я написал ее почти всю, осталось несколько страничек). У меня чувство такое, будто я выполнил какую-то давно висевшую надо мной обязанность; я писал эту главу так, как если бы никогда не существовало никаких дискуссий, по сути дела и не боясь интерпретировать так, как понимал и понимаю все дело я сам — вовсе без позы объективности историографа, почти по памяти, кое-какие записи и частные документы... Я сейчас внутренне готовил и буду готовить... оформление теории смысла...” (там же, с. 263-264).

Упоминание о работе над вторым томом показывает, что в это время архив был еще в руках А.Н. (и, значит, частично пропавший ящик упаковывался при переезде из Ашхабада в Свердловск). Как жаль, что четыре с половиной листа о Выготском не сохранились! Возможно, они связаны с известной уже рукописью под названием “Материалы о сознании”. Но объем этой рукописи значительно меньше четырех листов[2]. Что за тема с Тепловым – нам неизвестно. О чем мечтал в это время А.Н. – он пишет в том же письме: “М<ожет> б<ыть> мне, наконец, удастся осуществить свою мечту: собрать по готовому в голове списку настоящих людей на настоящее дело. А дело – есть, право – есть!” (там же, с. 263). Письмо Д.Б. Эльконину 24 октября 1943 года, уже из Москвы: “Я мечтаю о том, что через некоторое время мы все и вместе со всеми будем поистине восстанавливать науку на Украине – на новом, высшем основании. Там станет главный центр нашей науки!… Ты скажешь, что это дерзко? Нет, это только последовательно”. Эльконин комментирует: “В этом письме весь Алексей Николаевич того времени. Возвышенный, даже немного патетичный мечтатель и романтик. Меня всегда поражала в нем эта романтичность, иногда совсем не соответствовавшая реальной ситуации. А может быть, мне многое казалось несбыточным просто потому, что я был на фронте, в еще блокадном Ленинграде.” (Эльконин, 1983, с. 248).

 Что бы А.Н. ни писал Морозовой о жизни в Ашхабаде, ее безмятежность была более чем сомнительной. Поэтические прогулки Леонтьева по пустыне были связаны отнюдь не с романтикой – сотрудники университета устраивали коллективные экспедиции на грузовиках для того, чтобы обеспечить свои семьи продовольствием, теми же черепахами, из которых, действительно, варили суп – но не из гурманства, а просто за отсутствием другого мяса. И сусликов отстреливали не “для науки” – их употребляли в пищу в жареном виде (от них, правда, сильно пахло псиной). А.Н. вспоминал с отвращением и о соленых лебедях, которых целыми бочками привозили из Красноводска, чтобы подкармливать сотрудников университета. Климат в Ашхабаде был плохо выносим для москвичей, они начали болеть всеми мыслимыми и немыслимыми болезнями, особенно пендинской язвой и риштой. Это сыграло, видимо, решающую роль в том, что летом 1942 года университет, а вместе с ним и институт, был перебазирован в Свердловск.

Из официальной автобиографии Леонтьева: “В годы 1942-1944 я переключился на работу, которая была подсказана требованиями войны: организовал опытный восстановительный госпиталь под Свердловском (ЭГ 4008), был назначен его руководителем и развернул по заданию Государственного Комитета Обороны исследовательскую работу по психофизиологическим и психологическим проблемам восстановления функций после ранения. Ее итоги были опубликованы в ряде статей и в монографии “Восстановление движений” (точное название: “Восстановление движения. Исследование восстановления функций руки после ранения”. — А.Л., Д.Л., Е.С. )., написанной совместно с А.В.Запорожцем (М.: Советская книга, 1945)” (Леонтьев А.Н., 1999, с. 367). Главы, написанные Запорожцем, воспроизведены во втором томе двухтомника его “Избранных психологических трудов”: главы же, написанные Леонтьевым, никогда не перепечатывались.

Официальное название упомянутого госпиталя — Восстановительная клиника НИИ психологии МГУ на базе госпиталя № 4008. Она была создана 6 сентября 1942 г. и А.Н.Леонтьев назначен ее директором. (Московский университет, № 19(4080), май 2004, с.3).

А.Н. относился к восстановительному госпиталю как к своему любимому детищу. В неотосланном письме С.Л. Рубинштейну от 10 апреля 1943 г. Леонтьев пишет об этом госпитале: “Дни его жизни оказались плодотворны как годы. Я не умею говорить о нем без пафоса, за него я буду стоять “насмерть” — hier stehe ich*, как говорил Лютер!”.

Госпиталь находился в поселке Коуровка, на высоком берегу реки Чусовая. Вместе с Леонтьевым и Запорожцем там работали П.Я. Гальперин, С.Я. Рубинштейн, Т.О. Гиневская, Я.З. Неверович, А.Г. Комм, В.С. Мерлин и др. Кстати, работа продолжалась и после возвращения Леонтьева в Москву — на кафедре психологии МГУ совместно с Центральным институтом травматологии и ортопедии Наркомздрава СССР (ЦИТО), возглавлявшимся Н.Н. Приоровым.

Суть ее хорошо изложил позже Запорожец: “Определяя генеральное направление и исходные теоретические позиции предпринимаемых исследований, А.Н. Леонтьев основывался на учении Л.С. Выготского о системном характере психофизиологических функций и на концепции Н.А. Бернштейна о построении движения... Системное понимание дефекта требовало и системного подхода к его реабилитации — как к сложному процессу последовательной компенсации и восстановления афферентационных механизмов движений больного, связанному с перестройкой его установок и мотивов поведения. Как показали исследования, такого рода системные изменения и перестройки наиболее адекватно осуществляются в процессе специально организованной осмысленной предметной деятельности больного (а не в условиях популярной в то время “механотерапии”), и восстановительный эффект в значительной мере зависит от мотивов, задач и способов этой деятельности. На основе полученных данных были разработаны новые эффективные методы трудотерапии и лечебной физкультуры, которые широко использовались в медицинской практике эвакогоспиталей и сыграли большую роль в восстановлении боеспособности и трудоспособности раненых бойцов” (Запорожец, Эльконин, 1979, с. 23-24). В частности, время возвращения бойцов в строй сокращалось в несколько раз (!). Имя Бернштейна возникает здесь не случайно; его “физиология активности” была основным физиологическим базисом теории деятельности Леонтьева, а сам Бернштейн, который в 1950 г. как “космополит” и “антипавловец” был совершенно отлучен от науки (см. об этом времени ниже), был принят на кафедру психологии и “пересидел” там самые тяжелые три года (тогда кафедрой заведовал Б.М. Теплов, а Леонтьев был ее ведущим преподавателем, но без него зачисление Бернштейна едва ли обошлось).

Книге “Восстановление движений” было предпослано введение, написанное генерал-полковником медицинской службы Е.И. Смирновым. Там, в частности, говорится: “...Совершенно правы авторы настоящей монографии, подчеркивая в своей работе, что для того, чтобы восстановить функцию конечности раненого, необходимо восстановить его способность к деятельности: функция органа движения является абстракцией, искусственно вычленяемой из трудовой деятельности человека. ... “Резонанс” периферической травмы в личности человека находит свое объяснение и должен быть обязательно учтен теми, кто хочет по-научному подойти к разрешению задач, которые возникают в клинике восстановительной терапии.

Познакомившиеся с работой А.Н. Леонтьева и А.В. Запорожца не смогут фиксировать внимание только на пораженном органе или нарушенной функции, игнорируя психологический фактор и отражение в сознании пострадавшего причиненного ему увечья. Их внимание должно будет сосредоточиться на больном человеке и восстановлении утраченной им трудоспособности” (Леонтьев А.Н., Запорожец, 1945, с. 3-4).


 8. Снова в Москве

Историю кафедры психологии МГУ принято отсчитывать с 1 октября 1942 года, когда на философском факультете, восстановленном в структуре  МГУ в 1941 году, была создана кафедра психологии, а заведующим кафедрой (и одновременно директором Института психологии) был назначен вызванный из Ленинграда С.Л. Рубинштейн. Однако в публикации летописи Московского университета в газете «Московский университет», № 19(4080), май 2004, мы обнаружили сообщение, что кафедра психологии на философском факультете была создана в Ашхабаде 12 января 1942 (заведующий – профессор А.Н. Леонтьев). «К этому времени, — сказано в публикации, — в Ашхабаде начали работу философский и филологический факультеты, в учебные курсы которых входили специальные курсы по психологии» (с.3). Эту информацию мы оставляем без комментариев; история краткого «домосковского» периода кафедры психологии МГУ ждет специального изучения.

«Московская» же история кафедры под руководством Рубинштейна хорошо документирована. Леонтьев стал профессором кафедры: кроме него и Рубинштейна, в ее состав тогда входили Теплов, Смирнов, Запорожец, В.А. Артемов, П.М. Якобсон. Но единственным штатным сотрудником был Леонтьев (остальные — совместителями). На философском факультете было создано отделение психологии, а на филологическом, тоже восстановленном в составе университета, — отделение языка, логики и психологии. “Помнится, как Алексей Николаевич с восторгом показывал мне подготовленные им конспекты лекций по общей психологии для студентов психологического отделения, в которых основные вопросы психологии освещались с позиций теории деятельности”, — вспоминал об этом времени Д.Б. Эльконин (Эльконин, Д.Б., 1983, с. 249).

Вернулся А.Н. из эвакуации летом 1943 года. Кроме преподавания на кафедре, он был назначен заведующим лабораторией детской психологии в Институте психологии, вскоре преобразованной в Отдел детской психологии. В ней вместе с Леонтьевым работали Божович, Ендовицкая, Истомина, Мануйленко и др., а позже — переехавший в Москву Запорожец. В последующие годы Леонтьев, опираясь на сохранившиеся материалы и новые эксперименты, опубликовал несколько принципиально важных статей (о том, что он сам считал их таковыми, свидетельствует включение двух из них в “Проблемы развития психики”; не менее важно, что эти статьи А.Н. включал в оба последующих прижизненных переиздания “Проблем”, хотя вообще-то состав этой книги от первого издания ко второму изменился). Это “Психологические основы дошкольной игры” и “К теории развития психики ребенка”. Сюда же относится статья “Психологические вопросы формирования личности ребенка в дошкольном возрасте”, впервые опубликованная в 1947 году и включенная Леонтьевым в первое издание “Проблем”, а главное, — “Психологические вопросы сознательности учения” (тоже вышедшая в 1947 году, а затем — в незначительном сокращении — включенная Леонтьевым в качестве приложения в оба прижизненных издания книги “Деятельность. Сознание. Личность”). Позже эта серия публикаций была продолжена.

Указанные статьи содержательно восходят к концу 30-х гг. В “Психологических основах дошкольной игры”, обобщающей теорию игры Л.С.Выготского и ее дальнейшее развитие в работах Д.Б.Эльконина и Харьковской группы, впервые четко сформулированы понятия ведущей деятельности и “знаемого мотива”, дается очерк структуры деятельности. В статье “К теории развития психики ребенка” поставлена проблема связи развития психофизиологических функций с развитием деятельности и дается конкретный анализ процесса присвоения ребенком через деятельность системы общественных отношений. Что касается “Психологических вопросов сознательности учения”, то в этой работе заложена основа целого огромного направления в педагогической психологии, развитого позже работами Гальперина, Эльконина, В.В. Давыдова, Н.Ф. Талызиной и мн.др., а отчасти и Л.И. Божович и ее сотрудниками. Особый интерес представляет изложенная здесь (и частично восходящая к Н.А. Бернштейну) концепция уровней осознания, а особенно — впервые четко сформулированная в печати концепция личностного смысла в его отношении к значению. Впрочем, вопросы педагогической психологии, как известно, занимали Леонтьева и ранее, с середины 30-х гг. — кроме опубликованных в то время нескольких газетных и журнальных статей, в нашем распоряжении находится два серьезных практических исследования. Это исследование детских интересов в Харьковском Дворце пионеров (1933-1934) и “Психологическое исследование деятельности и интересов посетителей Центрального парка культуры и отдыха имени Горького” (в 1999 году опубликовано в сборнике “Традиции и перспективы деятельностного подхода в психологии: школа А.Н. Леонтьева”; кроме А.Н. и его соавтора А.И. Розенблюма, в этом исследовании принимали участие Л.И. Божович, Г.Л. Розенгарт и др.) Смысл всех этих исследований — в управлении мотивами, т.е. деятельностью в целом, с целью управления конкретным действием человека: можно видеть, что здесь есть известная параллель с основными идеями “Восстановления движения”. Описанный цикл исследований 40-х годов в 1953 году был удостоен медали К.Д.Ушинского.

6 октября 1944 года постановлением Совнаркома СССР была организована Академия педагогических наук РСФСР, а 14 февраля в состав ее был включен НИИ психологии (Психологический институт), таким образом, выведенный из состава университета. В 1945 году Леонтьев был избран членом-корреспондентом этой академии (а в 1950-м году — ее действительным членом). Одновременно с ним в 1945 году действительными членами АПН РСФСР были избраны Рубинштейн и Теплов, а Лурия, Б.Г. Ананьев и Занков — членами-корреспондентами. Но самым первым, еще назначенным, членом-корреспондентом АПН (с 1944 года) был Анатолий Александрович Смирнов — с него и началась психология в академии...

В то же время Леонтьев работал и в других местах. Например, в 1947 году он был преподавателем Вечернего института марксизма-ленинизма при МГК ВКП/б/. Сохранился список его выступлений (докладов и отдельных лекций) вне Института психологии с 7 ноября 1943 по 7 ноября 1944 года. Вот он:

“1. “Психофизиологические основы трудотерапии”. Доклад на Всероссийском совещании главных хирургов. (Заметки в “Правде” и “Мед. Работнике”).

2. “Восстановление двигательных функций”. Доклад на засед. Всесоюзного общества физиологов.

3. “Психология детей старшего дошк. возраста”. Лекция для воспитателей РОНО Килинского (Клинского? – А.Л., Д.Л., Е.С. ) района.

4-6. “Психофизиология периферических нарушений движения”. Лекции для клинических ординаторов-хирургов.

7. “Психологические вопросы сознательного обучения”. Лекторий для учителей.

8. “Психология самовоспитания”. Доклад в Центр. Доме пионеров для комсомольского актива.

9. “Воображение детей”. Лекция в лектории для учителей.

10. “Воспитание личности”. Доклад в Горпединституте.

11. “Воспитание памяти”. Лекция для раненых офицеров в Нейрохирургическом госпитале.

12. “Теория сознания Л.С. Выготского”. Доклад на секции Всесоюзного общества невропатологов и психиатров[3].

13-17. “Психологические особенности детей 7-летнего возраста”. Лекции для учителей первых классов нач. школы на летних курсах.

18-21. “Восприятие учащихся начальной школы”. Лекции для учителей начальной школы (курсы, И-т усовершенствования учителей).

22. “Психологические вопросы нравственного воспитания”. Учительская конференция Краснопресненского района.

23.-27. “Психологические вопросы обучения русскому языку в начальной школе”. Лекции учителям начальной школы.

28-32. “Псих. вопросы обучения арифметике в начальной школе”. Лекции учителям начальной школы.

33-37. “Психологические вопросы воспитания в начальной школе”. Лекции для учителей начальной школы.

38-39. “Особенности обучения и воспитания семилетних детей”. Ч.1 и ч. 2. Лекции для учителей Ленинского РОНО (шк. № 525).

40. “Пути восстановления функций после военной травмы” (совм. с А.Р. Лурия). Доклад на конференции по восстановлению функций.

41. “Восстановление движения”. Доклад на конференции по восстановлению функций.

42. “Психологические вопросы обучения русскому языку в первом классе”. Лекция для учителей Краснопресненского РОНО (шк. 103).

43. “Развитие мышления школьников”. Лекция в школе Краснопрес. РОНО №103.

44. “Игра и художественное воспитание детей”. Доклад в Центр. доме худ. воспитания детей для воспитателей дошк. учреждений.

45. Курсы дор. школ ГУУЗ НКПС.”

Значит, фактически это были еженедельные выступления в течение целого года! Но этим, а также работой в МГУ и в Институте психологии, занятость А.Н. не исчерпывалась. Вспоминает Д.Б. Эльконин:

“Однажды Алексей Николаевич рассказал мне, что организуется Военный педагогический институт Советской Армии, что его и Александра Владимировича Запорожца, Лидию Ильиничну Божович и меня приглашают в этот институт на работу. Размечтался, как это будет здорово, что мы все вместе будем работать. Он настаивал, чтобы я согласился. И я согласился. Действительно, в первый год мы работали вместе, а потом все они ушли, и я остался в этом институте один...” (Эльконин, 1983, с. 249).

О ВПИ приходится сказать особо потому, что именно в нем был опубликован отдельной книжкой “Очерк развития психики” (1947). Это было малотиражное издание “на правах рукописи”: в кратком предисловии начальник кафедры общей и военной психологии ВПИ Т.Г. Егоров объясняет его выпуск полным отсутствием литературы, “которая могла бы служить для дополнительного чтения при изучении в курсах психологии важного раздела о развитии психики” (Леонтьев А.Н., 1947, с. 3). Однако книга вызвала огромный интерес у всех психологов — ведь это было первое монографическое издание, обобщавшее идеи деятельностной психологии. Когда Леонтьев через десять лет составлял “Проблемы развития психики”, он включил туда и “Очерк” – конечно, в сокращении и обновленной редакции.

В том же 1947 году состоялось обсуждение книги Рубинштейна “Основы общей психологии”, за год до того вышедшей вторым изданием и удостоенной в 1942 году Сталинской премии (в первом издании). Не забудем, что Рубинштейн в это время занимал все ключевые позиции в психологии: он заведовал кафедрой психологии и отделением психологии МГУ, с 1943 до 1945 года был директором Института психологии, являлся руководителем сектора психологии Института философии Академии наук СССР и заместителем директора этого института, академиком АПН СССР и членом-корреспондентом “большой” Академии наук (единственным среди психологов). И обсуждение его премированной книги обещало быть относительно спокойным – и, в общем, таковым и было. Так что Б.Ф. Ломов несколько удаляется от истины, когда утверждает в предисловии к известному сборнику о Рубинштейне, вышедшему в 1989 году, что, “начиная с 1947 г., обстановка резко и неожиданно изменилась. Именно за эту монографию его обвинили в “космополитизме” и сняли со всех постов…” (Ломов, 1989, с. 6). Все было несколько иначе – но об этом ниже. Точнее воспроизводит ситуацию А.В. Брушлинский: “…На этот раз Рубинштейну и тем немногим, кто его поддерживал, отчасти удалось отбиться…” (Брушлинский, 1989, с. 85).

Вспоминает Артур Владимирович Петровский:

“То, что говорили выступавшие, меня приводило в смущение и удручало: книгу безжалостно, одни грубо, другие академически пристойно, разносили и уничтожали.

Надо понять состояние молодого неофита, едва начавшего разбираться в психологии (мне было 24 года), при котором ниспровергают кумира. Однако было бы неправдой, если бы я сейчас стал доказывать, что тогда я это понимал как происходящую на моих глазах несправедливую расправу над ученым… Это было время, когда с наукой и учеными обходились круто – слова “псевдоученый”, “лженаучные теории”, “безродный космополит в науке” – были обычными в обиходе тех лет. В те же годы, но чуть позднее, ярлык “космополитизм” успели навесить в нескольких “теоретических” статьях в “Учительской газете” не только на С.Л. Рубинштейна, но и на Б.М. Теплова и А.Н. Леонтьева” (Петровский, 1989, с. 311).

На самом деле “академически пристойными”, как свидетельствует сохранившаяся стенограмма обсуждения, было большинство выступлений (в числе выступавших были Леонтьев, Эльконин, Б.Г. Ананьев, Н.Ф. Добрынин, К.Н. Корнилов, известный тогда философ Каммари и др.; вел обсуждение Б.М. Теплов). Дискутанты разошлись во мнениях по поводу деятельности: если Добрынин и Ананьев считали, что в книге Рубинштейна неправомерно большое место занимает деятельность, то Эльконин, Леонтьев, да и Теплов считали, что принцип деятельности “недостаточно пронизывает его книгу” (слова Теплова).

Сейчас выступление Леонтьева на этом обсуждении (вернее, его рукописный автоконспект) опубликовано (в “Психологическом журнале”, а потом в “Философии психологии”). Главная позиция, по которой Леонтьев спорит с Рубинштейном, — это неприемлемость для А.Н. идеи “двойной детерминации” психического – с одной стороны, “органическим субстратом” (мозгом), с другой – предметным миром. Соответственно и деятельность выступает для Рубинштейна как явление двустороннее – и внепсихологическое, и психологическое (“психологическая сторона деятельности”). Наконец, психика и мозг оказываются автономными и лишь взаимодействующими началами. Этим соображениям Рубинштейна противопоставляется позиция школы Выготского, приводящая к совсем иному, не “внепсихологическому”, а скорее “надпсихологическому” (если понимать “психологическое” в декартовском смысле) пониманию самой деятельности.

Серьезный профессиональный анализ книги, данный, в частности, Леонтьевым (текст его выступления сохранился в архиве Института психологии), выпадал из общего тона обсуждения. Об этом тоне, кроме эмоциональных воспоминаний А.В.Петровского, можно судить хотя бы по опубликованной летом того же года (по следам обсуждения) рецензии все того же непотопляемого В.Н.Колбановского “За марксистское освещение вопросов психологии” (журнал “Большевик”, №17 за 1947 г.), где Рубинштейн обвинялся в недостаточном марксизме и в недостаточной критике буржуазной психологии.

В связи с этим выступлением Леонтьева нельзя не вернуться вообще к отношениям Леонтьева с Рубинштейном – слишком много неточностей и явных подтасовок накопилось вокруг этих отношений, вплоть до прямых утверждений о травле Рубинштейна Леонтьевым и “спихивании” Рубинштейна с поста заведующего кафедрой психологии МГУ.

Начнем с 30-х годов. Тогда отношения этих двух выдающихся психологов были вполне нормальными и омрачались лишь иногда – например, когда при участии Рубинштейна была провалена защита диссертации Д.Б. Эльконина (о чем позже вспоминал Леонтьев). Как мы помним, по свидетельству Эльконина, Леонтьев почти в каждый свой приезд в Ленинград бывал в гостях у Рубинштейна. Рубинштейн был официальным оппонентом на докторской защите Леонтьева и дал в целом положительный отзыв. В “Основах общей психологии” Рубинштейн достаточно сочувственно опирается на многие позиции Харьковской группы (см. Леонтьев А.А., 2001). Любимая сотрудница Рубинштейна А.Г. Комм работала у Леонтьева в Коуровке. Именно Рубинштейн пригласил не только Леонтьева, но и Гальперина и Запорожца на кафедру психологии. Да, собственно, у них и не было в предвоенный период принципиальных разногласий, кроме расхождений, зафиксированных Леонтьевым в описанном только что выступлении (конечно, и эти расхождения крайне серьезны, но они возникали в рамках общего – деятельностного – подхода, большинством психологов не принимавшегося вообще). Более того – Рубинштейн высказывал тогда некоторые важнейшие мысли, которые Леонтьев разрабатывал значительно позже: например, в статье “Несколько замечаний к психологии слепоглухонемых” (1941 год) С.Л. прямо пишет: “Всякий образ является не просто зрительным, слуховым или осязательным образом, а прежде всего образом того или иного предмета или явления, имеющего определенное значение; все черты в нем означают признаки, в которых данные из различных чувственных источников, включаясь в единство предметного образа, взаимно опосредованы и детерминированы обобщенным семантическим содержанием отраженного в образе предмета” (Рубинштейн, 1973, с. 135).

Какая же “кошка” пробежала между Рубинштейном и Леонтьевым в 40-х годах? Наверное, мы этого никогда не узнаем. Ясно только одно: Леонтьева и Рубинштейна сознательно и последовательно “стравливали”. По воспоминаниям М.Г. Ярошевского (Ярошевский, 1989, с. 288-289), не последнюю роль в этом сыграл уже знакомый нам по событиям 1936 года Ф.И. Георгиев, претендовавший на место директора Психологического института, шедший для этого на прямые мошенничества и разоблаченный Рубинштейном. В результате Георгиев был уволен из института. “Простить этого Сергею Леонидовичу он не мог, и впоследствии в различных обстоятельствах, прикрываясь необходимостью принципиальной научной критики, он всячески старался дискредитировать Рубинштейна”, — вспоминает Ярошевский (там же, с. 289).

Однако Георгиев был только орудием. Во второй половине 40-х годов буквально полосой шли так называемые “дискуссии”, когда нужный идеологический эффект (разгром “немарксистских” или недостаточно марксистских теорий) достигался руками самих ученых. Сегодняшнее поколение незнакомо с этим “научным” жанром, родившимся в начале 20-х годов. Дискуссии в эти десятилетия организовывались, а не просто происходили, и заканчивались непременно оргвыводами – одна из “дискутирующих” сторон снималась с работы, исключалась из партии, ссылалась, а то и стиралась в лагерную пыль или даже расстреливалась. Мало кто, зная режиссуру подобных “дискуссий”, решался вмешаться в нее, как это сделал в 1929 году, в “поливановской” дискуссии, старый славист Г.А. Ильинский, а в 1948 году, когда лысенковцы “дискутировали” с генетиками, — И.А. Раппопорт. Попыткой такой “дискуссии” было уже обсуждение книги Рубинштейна – к счастью, эта попытка не удалась (Рубинштейн на два года уцелел и даже не потерял ни одной из своих тогдашних должностей).

 

9. Конец сороковых. Травля космополитов и “Павловская” сессия

Прошло полтора года, и была сделана вторая попытка. Это было обсуждение “Очерка развития психики” Леонтьева в Психологическом институте в октябре 1948 года, вторая половина которого была организована партбюро института.

На этот раз “дискуссия” была подготовлена более серьезно. Ей предшествовала уничтожающая рецензия на “Очерк”, написанная ученым секретарем Академии общественных наук при ЦК ВКП/б/ Маслиной и опубликованная в №2 журнала “Вопросы философии” за 1948 год. Основным оппонентом А.Н. был выдвинут, конечно, Рубинштейн.

Мы сознательно употребили именно это слово: конечно же, организаторы “дискуссии” сыграли на концептуальных расхождениях Рубинштейна и Леонтьева, сознательно – уже по крайней мере второй раз – столкнув их.

В “дискуссии”, согласно плану, выступили многие ныне известные психологи, обвиняя автора книги в идеализме, формализме, отходе от ленинской теории отражения. Конечно, Рубинштейн был, как всегда, более корректен, но критика им книги Леонтьева была довольно резкой. Она шла по нескольким линиям. Во-первых, критиковалась теория развития психики и периодизация этого развития (как это сочеталось с положительным отзывом Рубинштейна на диссертацию Леонтьева?). Во-вторых, Рубинштейн считал, что нельзя рассматривать деятельность как исходное понятие. Он говорил: “Поскольку деятельность выступает в качестве взаимодействия, взаимосвязи, взаимоотношения между субъектом этой деятельности и окружающим миром, то именно поэтому нельзя объявлять самое деятельность ведущей и определяющей”. Противоположна позиция самого Рубинштейна: определяющими являются включенные в деятельность материальные “условия жизни, которые через посредство деятельности определяют психику”.

Неправильно, по Рубинштейну, “психологизировать деятельность”, “определять действие и деятельность психологическими критериями”. “В действительности – это каждому ясно – действие и деятельность это практически материальные процессы, которые определяются не психологическими критериями”. По Рубинштейну, Леонтьев выводит все из сознания – и значения у него реализуют личностные смыслы, и задачи реализуют мотивы.

Точки зрения других участников дискуссии на проблему деятельности диаметрально разошлись. Приведем два особенно характерных высказывания. Н.Х. Швачкин (между прочим, бывший аспирант Леонтьева…): “Выставляя деятельность, как связующее звено, вы теряете непосредственную связь между психикой и бытием…”. А.Н. Соколов, ученик Рубинштейна, часто бывавший у него дома: “Сознание отражает бытие, материю посредством деятельности”. Кроме Швачкина (интересно, что даже А.В. Веденов, один из наиболее последовательных “критиков” Выготского и его школы, сказал в своем выступлении, что Швачкин критиковал идеи, отнюдь не похожие на то, что дано в книге Леонтьева), особенно непримирим был М.Г. Ярошевский (тоже бывший аспирант Леонтьева...), назвавший книгу формалистской и конструктивистской.

На защиту А.Н. встали его соратники и некоторые другие психологи (например, В.А. Крутецкий). Особенно острым было выступление Лидии Ильиничны Божович, задавшей вопрос: “Что же в таком случае оппоненты имеют в виду, когда говорят о бытии? Взятую саму по себе предметную действительность, вне отношения к ней человека, вне той реальной деятельности, которая осуществляет это отношение? Но… ведь это и есть та пресловутая метафизическая среда, которая фаталистически сама по себе определяет личность ребенка” (прямая цитата из постановления 1936 года о педологии. – А.Л., Д.Л., Е.С.). (все цитаты даны по: Леонтьев А.А., 1983, с. 25-26).

Последствий для А.Н. “дискуссия” не имела. Возможно, потому, что уже готовилось следующее наступление на него в печати (см. ниже). Но нельзя игнорировать и ситуацию, сложившуюся к этому времени на кафедре психологии, — ситуацию, конечно, тоже инспирированную, но от этого не менее психологически тяжкую для А.Н.

Конец 1948 года. Рубинштейн обращается к ректору МГУ А.Н. Несмеянову с письмом, где просит разобраться в обстановке, сложившейся на кафедре. Через много лет М.Г. Ярошевский, тогда полностью поддерживавший Рубинштейна, описывал эту обстановку следующим образом. “Былой теоретический спор между С.Л. Рубинштейном и А.Н. Леонтьевым обернулся нарастающей борьбой “наших” против “не-наших”. Оба профессора работали на кафедре психологии, где открытых дискуссий между ними не было. Но зато начало бурлить студенчество, в среде которого насаждалась версия о том, что книга Рубинштейна и изложенная в ней концепция – это плод реакционной буржуазной психологии, тогда как нашу советскую науку защищает Леонтьев… Вспоминаются так называемые студенческие “теоретические конференции”, где шла “проработка” С.Л. Рубинштейна. Там тон задавали от комсомольской организации студент (будущий дефектолог) А.И. Мещеряков, от партийной – полуграмотная истерическая особа Нематева[4]. Она контролировала стенгазету, ставшую своего рода дацзыбао, не рекомендовала изучать “Основы общей психологии” как “старое мочало, которое нечего жевать”, мнения несогласных с ней объявляла “выступлением против политики большевистской партии”. Что касается А.Н. Леонтьева, то он открыто не критиковал Рубинштейна, но и не выступал, будучи на студенческих собраниях, против злобных нападок на Сергея Леонидовича. На этих собраниях А.Н. Леонтьев якобы требовал изучать психологию советского человека, доходя, как публично свидетельствовал С.Л. Рубинштейн, до утверждений, что “пороги чувствительности у советских летчиков другие, чем у несоветских”” (Ярошевский, 1993, с. 153-154).

Остановимся пока на этом. Ярошевский допускает здесь ряд натяжек. Он не учитывает, что в 1947 году Леонтьев был приглашен вступить в партию парторганизацией Института психологии: для читателей более молодого поколения объясним, что отказ от подобного “приглашения” был тогда чреват большими неприятностями. А получив кандидатскую карточку, а тем более партийный билет, — что произошло в декабре 1948 года, — Леонтьев уже не имел права публично выступать с собственной позицией, если она не совпадала с “партийной”. Конечно, даже по партийной линии нельзя было заставить Леонтьева “открыто критиковать” Рубинштейна, но и выступать в его защиту было невозможно – ведь даже из самого рассказа Ярошевского видно, что травля Рубинштейна осуществлялась партийной организацией кафедры. В сущности, А.Н. попал в ловушку: прием его в партию связывал его по рукам и ногам, таким образом гарантировалась его нейтральность в сложившейся ситуации. Обвинение же в адрес Леонтьева, что он-де требовал изучать психологию советского человека, несерьезно. Не кто иной, как сторонники точки зрения Рубинштейна, критиковали Леонтьева за то, что он подходил к анализу сознания с универсалистских позиций, не связывая этот анализ с советским образом жизни. Да и сам Сергей Леонидович в “дискуссии” 1948 года говорил об этом… Кстати, попробуйте найти хоть одного советского психолога тех лет, который не требовал или от которого не требовали изучать “психологию советского человека”: это было дежурной фразой, которую никто всерьез не принимал. Ну, а насчет порогов чувствительности у советских летчиков кто-то сознательно ввел Рубинштейна в заблуждение: представить себе в устах А.Н. подобную глупость, конечно, невозможно.

17 января (здесь важен каждый день!) состоялось заседание президиума Ученого Совета университета. Рубинштейн на нем утверждал, что именно Леонтьев является вдохновителем выступлений студентов и аспирантов с заявлением о “реакционности” психологических воззрений Рубинштейна, и активно обвинял его в формализме и структурализме (оба обвинения в 1949-м году были смертельно опасными!). Но по ходу заседания выяснилось, что Леонтьев этого никогда и нигде не говорил. Даже сторонник Рубинштейна М.Г. Ярошевский в своем выступлении признал: “У меня нет никаких оснований утверждать, что зачинщиком является профессор Леонтьев. Лично из уст профессора Леонтьева мне не приходилось слышать, что Рубинштейн является представителем реакционного направления в психологии. Но нельзя закрывать глаза на то, что такая кампания против Рубинштейна ведется систематически”. (Страницы истории, 1989, №4, с. 94).

Интересно, что в ходе обсуждения “достается” в равной степени и Рубинштейну, и Леонтьеву. Например, выступает руководитель комиссии по проверке кафедры психологии. Им оказался не кто иной, как… Ф.И. Георгиев, о котором Ярошевский позже вспоминал: “Чудовищные поклепы на Сергея Леонидовича возводил все тот же Ф.И. Георгиев, затаивший на него злобу…” (Ярошевский, 1989, с. 291). Так вот, Георгиев, обращаясь к Рубинштейну, говорит: “В Вашей концепции немало серьезных и порочных положений, и не менее порочных, чем те, которые содержатся у А.Н. Леонтьева”. Историк А.Л. Сидоров: “Ошибки Сергея Леонидовича и ошибки профессора Леонтьева – ошибки серьезные”. З.И. Наматевс сообщает: “Вся наша студенческая печать прежде всего бьет по Леонтьеву”. В результате было решено, что “имевшее место в последнее время противопоставление проф. Леонтьева как якобы возглавляющего передовое направление в психологии проф. Рубинштейну совершенно необоснованно”. Однако “психологические взгляды как проф. Леонтьева, так и проф. Рубинштейна содержат в себе серьезные ошибки: они по ряду вопросов не до конца преодолели влияние буржуазных психологических теорий”. Так сказать, оба хуже… Ни о каком увольнении Рубинштейна с заведования кафедрой речь, конечно, не шла (все цитаты даны по: Страницы истории, 1989, №4). В целом он, можно сказать, даже оказался “со щитом”.

Но этот тактический выигрыш Рубинштейна был весьма и весьма скоропреходящим. Он, конечно, не мог предвидеть, что уже 28 января в “Правде” появится редакционная статья “Об одной антипатриотической группе театральных критиков” (а через два дня, 30 января, аналогичная редакционная статья под заглавием “На чуждых позициях: о происках антипатриотической группы театральных критиков”, будет напечатана в газете “Культура и жизнь”, которую – благодаря специфическому обвинительному уклону ее материалов – в обиходе называли “Культура и смерть”). Тогда, и только тогда впервые прозвучало и молниеносно вошло в газетно-журнальный обиход известное выражение “безродный космополит” (или просто “космополит”) как синоним еврея.

 В это время в идеологии одно из центральных мест занимали доказательства того, что все русское было и остается самым лучшим, а все иностранное – плохо и что все открытия и изобретения принадлежат русским ученым и инженерам. В связи с этой кампанией и родился знаменитый анекдот о “России – родине слонов”. Даже иностранные термины и названия целенаправленно заменялись русскими: именно тогда урожденный “геликоптер” стал “вертолетом”, “французская” булка – “городской”, “голкипер” – “вратарем”, а “тайм” – “периодом”.

Формально “космополиты” как раз и обвинялись в недооценке отечественной науки и культуры и в “низкопоклонстве перед Западом”. Создавался “образ врага”, покушающегося-де на национальные, патриотические ценности. А на самом деле главным, если не единственным критерием при выявлении “космополитов” была их национальная принадлежность – еврейская фамилия. Проще говоря, эта кампания была частью политики государственно-партийного антисемитизма и становилась в ряд таких “мероприятий”, осуществлявшихся в 1948-1949 годах, как подлое убийство Соломона Михоэлса, закрытие Государственного Еврейского театра, разгон Еврейского антифашистского комитета, арест и расстрел целого ряда деятелей еврейской культуры и литературы – как известно, все это завершилось в начале 1953 года печально известным “делом врачей-убийц”, которое должно было стать поводом для массовой депортации евреев на Дальний Восток, в уже подготовленные лагеря. (Конечно, в число “космополитов” попадали порой и русские. Например, по воспоминаниям Ярошевского, главным “космополитом” в философии был назначен Б.М. Кедров. Но это были отдельные исключения.)

С каким садизмом авторы обличительных статей раскрывали псевдонимы обличаемых авторов. Так и писалось: “безродный космополит Иванов (Рабинович)…”. Так что наши нынешние национал-патриоты не оригинальны.

Рубинштейн в этом смысле был очень соблазнительной фигурой. И, конечно, не мог не пасть одной из первых жертв антикосмополитической кампании. Из высших партийных инстанций в парторганизацию университета, а затем философского факультета пришло закрытое распоряжение – уволить Рубинштейна. Закрытое в том смысле, что о существовании такого распоряжения нельзя было даже публично упоминать – все должно было выглядеть как инициатива снизу. И 12 апреля собрался Ученый Совет философского факультета, где пришлось выступить и Леонтьеву, и П.Я. Гальперину. Но и тут Леонтьеву удалось уйти от обвинения Рубинштейна в космополитизме. Конечно, он вынужден был сказать, что “кафедра не занималась обсуждением таких больших ответственных политических документов, как решение сессии ВАСХНИЛ (разгром генетики лысенковцами. – А.Л., Д.Л., Е.С. ), статьи в газетах “Правда” и “Культура и жизнь”, по вопросу, который мы обсуждаем сегодня, по вопросу о космополитизме”. Касаясь понимания (точнее, непонимания) Рубинштейном недостатков в работе кафедры, А.Н. говорил, что это “не только неверное, но и опасное понимание”, потому что в этом случае “закрывают глаза на действительные причины, которые порождают эти отдельные явления. Об этом говорил П.Я. Гальперин”. Действительно, выступление Гальперина было очень резким, хотя он тоже прямо не называл Рубинштейна космополитом. Но у нас не поднялась бы рука обвинить Петра Яковлевича: ведь в отличие от Леонтьева для него, как для еврея, другое выступление могло означать немедленное увольнение из университета, если не хуже (тому были вокруг десятки примеров). К тому же он тоже был членом партии…(все цитаты даны по: Страницы истории, 1989, №5).

Нет ничего легче, чем на этом основании упрекнуть Леонтьева или Гальперина за беспринципность или приспособленчество[5]. Но помнящая те годы И.В. Равич-Щербо очень правильно заметила: “Это нам сейчас хорошо говорить про то, что они должны были делать то-то и то-то. Знаете, я хорошо представляю себе, что перед каждым из них не раз, не два и не три вставала очень трудная нравственная задача: я могу высказаться, что я думаю по этому поводу то-то и то-то, но, если я это сделаю, во-первых, закроют институт, как закрыли многое, а это не только наука, это и люди, их судьбы и прочее, во-вторых, есть семья, и слишком дорогой ценой можно было за все за это заплатить. Все это надо иметь в виду прежде всего, прежде чем осуждать их. А вернее сказать, осуждать их просто нельзя” (Равич-Щербо, 2003, с. 30).

 Одно дело – судить наше прошлое. Совсем другое – судить конкретных людей, для которых то или иное выступление было проблемой выживания в нечеловеческой ситуации.

Но так или иначе, почти сразу после этого обсуждения, 27 апреля, ректор университета А.Н. Несмеянов подписал приказ об освобождении Рубинштейна от обязанностей заведующего кафедрой “в связи с критикой научной деятельности профессора С.Л. Рубинштейна на Ученом совете философского факультета”. Все правила игры, таким образом, оказались соблюдены. Университет в вынужденной ситуации, надо сказать, повел себя по-джентльменски – не уволить С.Л. с заведования было невозможно, но он остался профессором кафедры (что по тем временам было редкостью). Заведующим кафедрой стал Б.М. Теплов (и оставался им до 1951 года). Ясно, что последовала череда увольнений Рубинштейна и с других должностей, в частности из Института философии. Это широко известный факт. Менее известно, что, как вспоминала Е.А. Будилова, “через месяц Президиум Академии наук СССР восстановил С.Л. Рубинштейна на работе” (Будилова, 1989, с. 300). Но Сектор психологии был ликвидирован и восстановлен только в 1956 году.

В том же трагичном для Рубинштейна апреле 1949 года вышла из печати (в журнале “Советская педагогика”, №4) рецензия некоего П.И. Плотникова на “Основы общей психологии”. Она заканчивалась следующим пассажем: “Книга С.Л. Рубинштейна оскорбляет русскую и советскую науку в целом, психологию в частности, и отражает “специализированное преломление” его лакейской сущности. Чем скорее мы очистим советскую психологию от безродных космополитов, тем скорее мы откроем путь для ее плодотворного развития” (Плотников, 1949, с. 19).

На этом фоне обвинение в субъективном идеализме выглядело почти комплиментом… Именно такое обвинение было предъявлено Леонтьеву в специально посвященной ему и известному физиологу И.С. Бериташвили статье на первой полосе во все той же “Культуре и жизни”, под которой стояла скромная подпись: Ю. Жданов. Это был сын члена Политбюро, известного гонителя писателей и композиторов А.А. Жданова, а главное, заведующий Отделом науки ЦК ВКП/б/. (Сейчас Юрий Андреевич, член-корреспондент РАН и известный химик, руководит в Ростове Северо-Кавказским научным центром высшей школы). (Дальше мы опираемся на устные мемуары Леонтьева).

“Я не мог найти внешней реакции и не делал никаких шагов. Через несколько дней, когда Жданов выступал в АОН, мы встретились. – А.Н., когда Вы напишете статью? – Я не собираюсь, Ю.А. – Почему? – А что я могу написать? Если я не согласен, — будет плохо. Если согласен, — тоже. Если и то, и другое, — появится еще одна статья, что моя самокритика недостаточна. – Зайдите ко мне завтра в 10 часов “туда” (в ЦК).

Наутро я в приемной Жданова. – Ю.А. Вас ждет. – Захожу, он приглашает сесть (я утонул в глубоком кресле для посетителей). Ласково говорит: — Я Вас позвал, чтобы помочь. Надо Вам написать статью, где обстоятельно разобраться в своих заблуждениях. Вам не хватает мужества, и Вы прикрываетесь фразами. Я Вас хорошо понимаю, это трудно. Я исхожу из собственного опыта. Я подверг критике идеи Лысенко и оказался в очень трудном положении, потому что моя позиция была неверной и была раскритикована. И я написал статью в “Известия”, где обстоятельно вскрыл все свои ошибки. Из того, что я Вам рассказал, сделайте выводы. –

— Я стараюсь, Ю.А., но другой вывод получается. Вы тоже человек, и Вам тоже свойственны ошибки. Почему я не могу предположить, что здесь Вы тоже совершили ошибку?

Жданов взорвался, закричал и заходил по комнате. Я понял, что сидеть и слушать больше не могу, и вслед за ним встал. В приемной увидел круглые от ужаса глаза секретарши.

Приехал домой. Что будет делать Жданов? Наверное, снимать с работы. Но я спокойно продолжал свою деятельность и ощущал, что что-то в атмосфере изменилось: “отцепились””.

Снимать с работы? Едва ли: как минимум, и снимать, и исключать из партии. Как максимум... Как раз в те дни в доме Леонтьевых произошел разговор отца с сыном: «Если тебя “куда-нибудь” вызовут и будут спрашивать, кто бывал в нашем доме и о чем в нем говорили, что ты ответишь?», — спросил А.Н. Тринадцатилетний мальчик, воспитанный самим А.Н. во вполне советском духе, конечно, заявил, что скажет только правду.

Шли дни, недели, а ничего не происходило. Месяца через полтора раздался телефонный звонок (их стало в это время заметно меньше) — звонил физиолог А.Г. Иванов-Смоленский, верный клеврет Жданова и главный организатор “павловской” сессии. Он сообщил, что издается сборник, в котором Леонтьеву предлагают принять участие. А.Н. сказал, что он не готов к ответу и должен подумать. Через несколько дней звонок повторился, и А.Н. пригласили войти в редколлегию того же сборника. Он согласился.

Так и осталось неизвестным, почему все изменилось так радикально. Можно только высказать гипотезу, что аргументы А.Н. действительно убедили Жданова (или, как полагал сам А.Н., он начал сомневаться в своей правоте) – ведь его слова о собственной “ошибке” с критикой Лысенко едва ли были искренними. Тогда становится понятным и то, что Леонтьев вдруг после этого разговора сделал “административную карьеру”, о чем ниже.

Когда могли происходить описанные события? Упоминание о Бериташвили и Иванове-Смоленском может навести на мысль, что после печально знаменитой “павловской” сессии (лето 1950 года). Едва ли, и Леонтьев, видимо, был прав, когда датировал разговор со Ждановым именно 1949 годом. Ведь Иванов-Смоленский был и в это время весьма весомой фигурой в советской физиологии (административно, а не по существу). Что касается Леонтьева, то он был избран действительным членом АПН РСФСР уже в марте 1950 г., а 12 июля был сделан академиком-секретарем академии. Это могло произойти только после описанной встречи – и не сразу, а спустя месяцы.

Так или иначе, он вошел в “номенклатуру”. В доме поселился достаток, были спецзаказы даже на книги (их заказывали в особой Книжной экспедиции на Беговой, существующей, кажется, и сейчас), было право на внеочередное приобретение билетов в театры и на киносеансы... А вот были ли другие номенклатурные привилегии? Помнится, не было, и, значит, А.Н. не входил в “настоящую” номенклатуру. Жить семья продолжала в том же старом доме без газа и центрального отопления, никаких продуктовых пакетов тоже не было. А подержанную трофейную машину Леонтьев купил еще раньше, сразу после войны (став академиком-секретарем, он сменил ее на “Победу”).

Но вернемся к “павловской” сессии (официальным ее названием было: Объединенная научная сессия Академии наук СССР и АМН СССР, посвященная учению И.П. Павлова). Ее инициаторами и главными действующими лицами были уже упомянутый А.Г. Иванов-Смоленский и К.М. Быков. Они претендовали на монополизм в развитии учения Павлова, а те его ученики, кто действительно развивал это учение – Петр Кузьмич Анохин, Иван Соломонович Бериташвили, Леон Абгарович Орбели – были отлучены от физиологии и потеряли свои руководящие должности. “Психологи вообще не были приглашены на эту сессию”, — пишет в своих воспоминаниях Е.А. Лурия (Лурия Е., 1994, с. 142). И отнюдь не случайно. Еще в 1929 году в одной из своих книг Иванов-Смоленский противопоставлял психологии науку о высшей нервной деятельности и выражал сожаление, что приходится считаться с существованием психологии… На самой сессии носилась идея, что пора заменить психологию физиологией высшей нервной деятельности. Так, психофизиолог М.М. Кольцова в своем выступлении говорила: “…Физиология стоит на позициях диалектического материализма; психология же, несмотря на формальное признание этих позиций, по сути дела, отрывает психику от ее физиологического базиса и, следовательно, не может руководствоваться принципом материалистического монизма”. И заключала: “…надо требовать с трибуны этой сессии, чтобы каждый работник народного просвещения был знаком с основами учения о высшей нервной деятельности, для чего надо ввести соответствующий курс в педагогических институтах и техникумах наряду, а может быть, вместо курса психологии” (цит. по: Петровский, Ярошевский, 1994, с. 154). Другие психологи, оказавшиеся на трибуне сессии, пытались любой ценой отстоять предмет своей науки и шли для этого на “разоблачение” своих (к сожалению, и чужих) несуществующих ошибок. Впрочем, как правильно пишут в своей книге А.В. Петровский и М.Г. Ярошевский, такая позиция не должна вызывать сейчас никаких иных эмоций, кроме сочувствия и стыда за прошлое науки (там же, с. 155-156). Ведь речь шла о самом существовании психологии!

Все шло к тому, чтобы она была официально “закрыта” по примеру педологии или генетики. В феврале 1951 года на Ученом Совете философского факультета МГУ при обсуждении работы кафедры психологии было даже внесено предложение о разделении кафедры на три. Но какие? Физиологии высшей нервной деятельности, анализаторов человека и физиологии органов чувств… Слава богу, несмотря на общий настрой аудитории на “перестройку” (фактически закрытие) кафедры психологии, это предложение не прошло (Ждан, 1999, с. 467). Но Б.М. Теплова заменили на Леонтьева, и последние два года перед смертью Сталина именно ему пришлось проводить на кафедре бессмысленные обсуждения решений XIX съезда партии, трудов Сталина по языкознанию и политэкономии...

В резолюции “Павловской” сессии не оказалось положения о том, что у психологии нет своего предмета. Поэтому она пока уцелела, хотя “верные павловцы” продолжали травить психологов всеми доступными им средствами. Лурия был уволен из Института нейрохирургии имени Бурденко, где он тогда работал, а его лаборатория была закрыта. Психологам, работавшим в медицинских учреждениях, как вспоминает С.Я. Рубинштейн, “учинялись унизительные экзамены-допросы по высшей нервной деятельности”. Так, Блюме Вульфовне Зейгарник был задан вопрос: “От каких мозговых систем зависит личность?” “Правильный ответ предполагался таким: “От соотношения коры и подкорки”” (цит. по:  Лурия Е., 1994, с. 143).

 Но, по воспоминаниям Т.А. Власовой, в то время работавшей в Отделе науки ЦК, после сессии уже был подготовлен проект документа, который должен был стать основой для постановления, аналогичного принятому в 1936 году по поводу педологии. В частности, в нем содержалось предложение “закрыть” психологию, заменив ее повсюду физиологией высшей нервной деятельности. Документ был представлен на утверждение Сталину. Получив и просмотрев проект, он якобы сказал: “Нет, психология – это психология, а физиология – это физиология”. “На этом “научные” проблемы были решены и к ним больше не возвращались”, — комментируют рассказ Власовой Петровский и Ярошевский (1994, с. 156).

Конечно, бесспорно, что Сталину не были совсем уж чужды проблемы логики и психологии – недаром в 1946 году по его прямому указанию был переиздан учебник логики для гимназий и семинарий, написанный в свое время Г.И. Челпановым, а в старшие классы школ были введены как предметы логика и психология (в московской 110-ой школе, где тогда учился старший из авторов, эти предметы вел Натан Семенович Лейтес). Может быть, некоторым интересом вождя к психологии можно объяснить и тот поразительный факт, что в 30-е— 40-е годы не пострадал почти никто из заметных психологов (если не считать психотехников). Во всяком случае, таких людских потерь, как во многих других науках, в психологии не было. Но если учесть, что “Павловская” сессия была созвана по прямому указанию Сталина и он незримо стоял за спиной ее организаторов, рассказ Власовой вызывает сомнения. Конечно, только в этой части – в том, что документ был подготовлен, сомнений нет. Из рассказов Леонтьева известно, что ведущие психологи, включая его самого, в это время, как говорится, дневали и ночевали в ЦК – и в конечном счете документ не был принят (и, видимо, до Сталина просто не дошел). Не забудем, что в это время А.Н. уже был одним из руководителей Академии педагогических наук, и от него кое-что зависело.

Дальше последовало несколько менее важных “сессий” и “совещаний”, но в целом вопрос был уже, как говорится, спущен на тормозах.

Леонтьев оставался академиком-секретарем АПН до 1955 года, а потом стал ее вице-президентом (до 1961). Работа чиновника от науки была ему противна, она мешала руководству любимой кафедрой и научной работе, но отказаться от руководящей работы в академии значило потерять мощные рычаги влияния на судьбу психологии. И А.Н. ушел с поста вице-президента (кстати, неожиданно для многих его коллег!) только тогда, когда судьба эта была обеспечена.

Леонтьев так и умер академиком Академии педагогических наук (только уже не РСФСР, а СССР). В “большую” Академию наук его не пустили. Помнится, раз его выдвинули (может быть, это было не раз), однако в последний момент по тому же Отделению философии и права захотел пройти в академики всесильный Л.Ф. Ильичев — заведующий Отделом агитации и пропаганды ЦК КПСС, шеф идеологии, с наукой, однако, не имевший ничего общего. Соперничать с ним было невозможно — Леонтьеву пришлось снять свою кандидатуру, и в виде компенсации ему предложили с гарантией место члена-корреспондента, но здесь уж он возмутился и сказал, что раз его при выдвижении сочли достойным звания академика, ни на какие компромиссы он идти не намерен. И с тех пор не соглашался на выдвижение его в “большую” академию.

В 1953 году Академия педагогических наук построила для своих сотрудников новый дом на Новопесчаной улице, и семья Леонтьева туда переехала. Старый дом на Бронной через год-два сломали. В этом же году А.Н. исполнилось пятьдесят лет: этот юбилей праздновался в его квартире (еще на Бронной), и на нем присутствовали, кроме старых друзей А.Н., несколько студентов-психологов – В. Давыдов, В. Зинченко, Ю. Гиппенрейтер, О. Овчинникова.

 

10. Новые возможности

С 1954 года перед Леонтьевым открываются новые возможности. В этом году впервые было принято решение о посылке на очередной, четырнадцатый всемирный психологический конгресс, созываемый на этот раз в Канаде (Монреале), представительной советской делегации. В нее вошли Леонтьев, Теплов, Запорожец, Е.Н. Соколов, Г.С. Костюк, физиолог Э.А. Асратян. С группой ехали несколько переводчиков и других сопровождающих лиц. Руководителем делегации был назначен Леонтьев, хотя, как и его коллеги, он – если не считать кратковременного пребывания в детстве в австрийском санатории — никогда не бывал за границей. Кажется, это вообще была первая – после почти тридцатилетнего перерыва — поездка советских ученых на международный конгресс.

Об этой поездке, как и о других заграничных поездках А.Н. (США, Франция, Бельгия, Италия, Венгрия, Румыния, ФРГ, ГДР, Голландия, Великобритания, Югославия, Швейцария) мы знаем довольно много – у Леонтьева была привычка после возвращения из поездки переносить беглые блокнотные записи в альбом и вклеивать в него фотографии, документы и пр. Но поездка в Канаду была особая, и эта ее “особость” в альбоме почти не отразилась. Был самый разгар “холодной войны”, и появление советских ученых сопровождалось листовками, демонстрациями, “потерянными” сборниками докладов, попыткой силой вломиться в номер гостиницы, где жили переводчицы, и так далее. Особенную активность проявляли “Канадский союз друзей свободы”, возглавлявшийся полицейским офицером, и украинская националистическая эмиграция (бандеровские боевики). И Леонтьеву как руководителю приходилось буквально каждый день принимать ответственные решения – делал он это весьма успешно. Рассказы А.Н. об этой поездке напоминали хороший детективный роман в духе Ф. Форсайта… Чего стоит хотя бы история о том, как на стульях в зале конгресса были разложены листовки с требованием “освободить советских психологов от гнета КГБ”. И вот в президиуме конгресса поднимается Жан Пиаже и призывает всех участников конгресса “поступить так же, как поступаю я”. Затем он берет листовку, демонстративно рвет ее и бросает на пол… И весь огромный зал рвет и бросает листовки.

После этого Леонтьев множество раз был за границей (он возглавлял советские делегации на XV, XVI, XVII международных конгрессах по психологии), но особенно часто и с особенным удовольствием он бывал во Франции. А.Н. был избран вице-президентом общества “СССР—Франция”, а потом – вместе с И. Эренбургом и известным журналистом-международником Ю. Жуковым – стал его сопредседателем. Надо сказать, что, в отличие от большей части тогдашней советской научной интеллигенции, А.Н. прекрасно владел французским языком (почти на уровне носителя языка) и мог немного объясняться по-немецки и по-английски. Трудно поверить, что это знание дало ему реальное училище... Впрочем, в одной сохранившейся открытке, посланной Николаем Владимировичем в 1912 году его девятилетнему сыну, который в это время находился в Австрии на курорте, он передает поклон “Надине Эдуардовне” — не гувернантка ли это и, судя по имени, француженка? Следующие 40 лет Леонтьев не только не был ни разу за границей, но и не имел возможности, как и его коллеги, общаться на иностранном языке – любые несанкционированные (а какое-то время даже и санкционированные!) контакты с иностранцами могли привести к аресту. Так что знание языков он мог поддерживать только чтением научной литературы. Да и та в СССР почти не поступала, особенно во время войны и в конце 40-х – начале 50-х годов.

Поездки за рубеж были важны для Леонтьева хотя бы потому, что давали возможность для личных и научных контактов с иностранными психологами. Хорошими друзьями А.Н. были Ж. Пиаже, П. Фресс, Р. Заззо, Ж. Нюттен, а среди его личных знакомых были А. Мишотт, Ф. Бартлетт, Г. Мэрфи, Г. Айзенк, Д. Хэбб, У. Пенфилд, О. Клинеберг, Н. Миллер, Х. Томэ, Дж. Брунер, А. Пьерон – словом, цвет мировой психологии. Начиная со второй половины 50-х гг., многие из них приезжали и в Советский Союз. В 1955 году, вскоре после монреальского конгресса, в Москву приехали Ж. Пиаже, П. Фресс и Р. Заззо — с целью ознакомления и установления контактов. В статье-отчете о поездке Пиаже с некоторым удивлением отмечал высокий статус ученых в СССР вне зависимости от их должностного положения, их искренность и объективность и разнообразие мнений по широкому кругу вопросов. Пиаже вспоминает, что когда гости спросили у «большой пятерки» — Леонтьева, Теплова, Рубинштейна, Лурии и Смирнова, — верят ли они в психологию животных, «все пятеро, расхохотавшись, ответили, что у них пять разных мнений на этот счет! И тем не менее, они составляли великолепную команду…» (Piaget, 1956/1996, p.202). Пиаже с коллегами были и в гостях у А.Н. Это был первый визит иностранных гостей в семью, и Маргарита Петровна сбилась с ног, добывая у друзей и соседей какие-то редкостные, давно вышедшие из советского обихода вилки, ножи и рюмки. Но совершенно успокоилась, когда, сев за стол, Пиаже нерешительно спросил: “Мадам, а что этим едят?”. Позже в гостях у Леонтьевых побывало много зарубежных гостей. Так, об этом упоминают в своем опубликованном отчете о поездке в СССР Генри Мюррей, Марк Мэй и Хедли Кэнтрил (Murray, May, Cantril, 1959)

Леонтьев много лет (с 1957 до 1976 года) был членом исполнительного комитета Международного союза научной психологии, а одно время его вице-президентом, возглавлял Международное общество эргономики и Психологическую ассоциацию стран французского языка. К практически неизвестным фактам его биографии относится то, что в 1960 году его кандидатура рассматривалась в числе других для занятия должности директора департамента образования ЮНЕСКО, но в итоге был выбран другой кандидат (письмо Витторино Веронезе, генерального директора ЮНЕСКО, А.Н.Леонтьеву 16.01.1961 г.)

В архиве А.Н. сохранилось много свидетельств весьма, мягко выражаясь, серьезного отношения к нему как ученому далеких от марксизма представителей мировой психологической элиты. Вот в октябре 1955 года ему пишет Пол Фарнсуорт, главный редактор ежегодника «Annual Review of Psychology», огорчаясь по поводу задержки заказанной ему и Теплову главы про современную российскую психологию для этого престижного издания. Вот в августе 1961 года секретарь Маргарет Мид по ее просьбе обращается за содействием в заказе брошюры А.Н. «Человек и культура» для библиотеки Колумбийского университета. Вот в феврале 1963 года Гарднер Мэрфи просит помочь прояснить некоторые неясные места в работах А.Н., которые он читал на французском. Вот в 1969 году несколько раз к Леонтьеву обращается Гарднер Линдсей, приглашая его дать свою автобиографию для очередного, шестого тома многотомного проекта «История психологии в автобиографиях». Вот в июне 1974 года Бенджамин Уолман приглашает Леонтьева в возглавляемую им международную редколлегию многотомной энциклопедии неврологии, психиатрии, психоанализа и психологии. Вот Чарльз Осгуд после визита в Москву его сотрудника обращается с развернутыми предложениями о совместных исследованиях. Вот уже после смерти А.Н., в 1980 году, приходит письмо от Джозефа Ройса с приглашением в редколлегию создаваемого им нового журнала по теоретической психологии. И можно только догадываться, почему все это и многое другое так и не удалось реализовать.

Вершиной “международной” деятельности А.Н. было проведение в Москве XVIII Международного психологического конгресса. Это было в 1966 году. Леонтьев был президентом конгресса (а Лурия – председателем программного комитета). Конгресс прошел с огромным успехом. Начиная с этого времени, советские психологи уже абсолютно на равных принимали участие в деятельности международного психологического сообщества. Кстати, по инициативе и при участии Леонтьева и особенно Лурии в 50-х—70-х гг. было опубликовано на русском языке немало зарубежных психологических книг (Валлона, Бартлетта, Миллера, Галантера и Прибрама, многотомная “Экспериментальная психология” под редакцией Фресса и Пиаже).

Работы Леонтьева, в свою очередь, переводились на множество языков. Книги А.Н. еще при его жизни выходили и неоднократно переиздавались в переводах на английский, армянский, болгарский, венгерский, вьетнамский, датский, испанский (Аргентина, Испания, Куба), итальянский, китайский, немецкий (ГДР и ФРГ), польский, румынский, словацкий, финский, французский, чешский, японский. Многие проекты издания его работ за рубежом не осуществились по причинам, которые нам неизвестны. Так, в архиве А.Н. Леонтьева сохранились три письма, написанных в 1975-76 гг. известным американским издателем Лоуренсом Эрлбаумом, который настойчиво пытался договориться с издательством «Прогресс», выпустившим сокращенное издание «Проблем развития психики» на английском языке, о приобретении англоязычных прав на издание этой книги. А еще раньше, до прогрессовского издания, в апреле 1966 г. к Леонтьеву обращался с предложением о сокращенном английском издании этой книги Роберт Максвелл, владелец издательства «Pergamon Press», которое незадолго до этого выпустило на английском «Восстановление движения».

В 1990-е годы, после распада СССР и социалистического лагеря и начала всеобщей аллергической реакции на все, ассоциирующееся с марксизмом, книги Леонтьева практически не выходили за рубежом, однако в последние 5 лет в мире поднимается новая волна интереса к его работам: вышли книги А.Н. во Вьетнаме, Греции, Дании, ФРГ, готовится издание в США. Он был почетным доктором Сорбонны и Будапештского университета, почетным членом Венгерской академии наук, почетным членом национальных психологических обществ ряда стран, был награжден медалью имени Раншбурга. В СССР он был удостоен ордена Ленина (еще в 1951 году), ордена “Знак Почета” (1967), ордена Трудового Красного Знамени (1978) и нескольких медалей, в том числе почетной медали имени К.Д. Ушинского.

50-е—60-е годы были для Леонтьева, пожалуй, самыми продуктивными. Только в одном 1959 году вышло из печати 19 его работ! Именно в эти годы было опубликовано большинство его классических статей (многие из них были включены в “Проблемы развития психики”) – “Обучение как проблема психологии”, “Об историческом подходе в изучении психики человека”, “О механизме чувственного отражения”, “Биологическое и социальное в психике человека”, “О формировании способностей”, “Человек и культура”, “Психология человека и технический прогресс”, “Мышление”, “Понятие отражения и его значение для психологии” (президентская речь на Международном психологическом конгрессе) и многие другие. Кроме этих, методологически и теоретически ориентированных, статей, Леонтьеву принадлежит множество конкретных экспериментальных исследований, проведенных именно в эти годы. Еще в начале 50-х годов он вел совместно с Т.В. Розановой экспериментальные исследования мышления. С 1958 года начинается серия (совместно с О.В. Овчинниковой и Ю.Б. Гиппенрейтер) публикаций по формированию звуковысотного слуха. Планировалось издание коллективной монографии на эту тему, но она почему-то не состоялась. Затем он совместно с Е.П. Кринчик проводит интересные эксперименты по механизму “подстораживания” значимого сигнала в ситуации выбора. В 60-х годах под его руководством проводятся эксперименты по деятельности оператора (А.И. Назаров), зрительному восприятию (Ю.Б. Гиппенрейтер). И так далее.

Но список публикаций А.Н. и его сотрудников еще не дает полного представления о его профессиональной деятельности. Именно в эти годы благодаря усилиям А.Н. возрождаются инженерная психология (преемница психотехники), социальная психология, психодиагностика, создается заново новая отрасль науки – космическая психология (известный “космический” психолог Ф.Д. Горбов дружил с А.Н. и часто бывал у него дома). В конце 50-х гг. к нему пришли два человека и заперлись с ним. Как он рассказывал много лет спустя, ему как психологу было задано два вопроса. Первый: сможет ли человек приспособиться к физическим условиям космического пространства? Второй: не будет ли во время пребывания человека в космосе опасных нарушений восприятия окружающего мира? Подумав, Леонтьев уверенно ответил: да, сможет. Нет, таких нарушений не будет. И оказался, как мы знаем, совершенно прав! В 1971 году ему была поручена очень важная экспертиза, связанная с созданием “психологического портрета” одного известного политического деятеля. Он привлек к ней сына, и оба писали требуемый документ двое суток без сна и отдыха. Памятью об этих двух сутках долго оставался прекрасный транзисторный радиоприемник на его столе, бывший тогда редкостью.

Здесь, наверное, уместно упомянуть об одной особенности А.Н., очень для него характерной. Он был тем, что сейчас называют “трудоголик”. Неизвестно, кстати, понимал ли он сам, какое воспитывающее влияние оказывало его отношение к труду, к профессии. Конечно, он не был аскетом, любил дружескую компанию, в юности любил выпить, иногда, хотя и редко, мог провести весь вечер перед телевизионным экраном (хотя очень и очень выборочно!), часто путешествовал, по крайней мере в молодости, любил охоту и рыбалку – даже после войны, когда он уже почти не охотился, в доме долго жила охотничья собака – английский сеттер. Но если интересы дела требовали – забрасывалось все, что не имело отношения к науке, и весь день, а порой и ночь, и следующий день А.Н. проводил за письменным столом, работая неимоверно интенсивно. Отсюда, кстати, то огромное количество публикаций, и при этом фундаментальных, которое поражает при чтении списка его работ. Он писал не легко, но быстро. В любой его рукописи – масса правок, но редкая из этих рукописей залеживалась на его столе. Но, по-видимому, он не принадлежал к числу тех авторов, которые, садясь за письменный стол, уже имеют в голове текст будущей статьи: сохранилось много различных “начал” одних и тех же работ и различных вариантов их развертывания. Иные так и “не пошли” – например, глава о психологии искусства в книге “Деятельность. Сознание. Личность”.

Как-то его уговорили две недели отдохнуть в подмосковном доме отдыха. Он не выдержал и пяти дней. Главным отдыхом для него была перемена деятельности.

Но вернемся к его научной биографии.

В 1959 году вышла из печати первым изданием (было еще три) его книга “Проблемы развития психики”. Ее не следует воспринимать как монографию: и композиционно, и по существу это – сборник работ разных лет, начиная с фрагментов “Развития памяти” (1931) и включая “Очерк развития психики” и главы из докторской диссертации. В эту книгу Леонтьев включил все то, что считал значимым и ценным, и в дальнейшем менял состав книги незначительно. Кроме уже названных работ, в “канонический” состав книги входили “Об историческом подходе в изучении психики человека”, “Человек и культура”, “Психологические основы дошкольной игры”, “К теории развития психики ребенка” и “Принципы психического развития ребенка и проблема умственной недостаточности”. В 1963 году “Проблемы развития психики” были удостоены Ленинской премии — высшей научной премии в стране.

Мы не затрагиваем здесь развитие научной концепции А.Н. в описываемые годы – этому посвящена вторая часть книги. Остановимся только на нескольких направлениях его научной деятельности в этот период.

Начнем с того, что с 1956 года, когда с имени Выготского был снят фактический запрет, Леонтьев вместе с Лурией развертывает активность по изданию основных работ своего учителя. Уже в том же 1956 году выпускается том “Избранных психологических исследований”, сердцевиной которого была перепечатка “Мышления и речи”, с большой вступительной статьей Леонтьева и Лурии. А в 1960 году была выпущена книга Выготского “Развитие высших психических функций” (с предисловием Леонтьева, Лурии и Теплова), открывшая серию публикаций его неизданных рукописей. Позже А.Н. опубликовал серию статей по истории психологии в СССР, в основном тоже посвященных Выготскому и его школе: “Борьба за проблему сознания в становлении советской психологии”, “Карл Маркс и психологическая наука”, “Из истории становления психологических взглядов Л.С.Выготского (совместно с Лурией)”, “Октябрь и психологическая наука”, “Начало современной психологии”, посмертная публикация “Категория деятельности в советской психологии”. Незадолго до кончины А.Н. приступил к написанию вступительной статьи “О творческом пути Л.С.Выготского” в первом томе “Собрания сочинений” Выготского, вышедшем только в 1982 году, — закончить ее он не успел, и это сделали его ученики. Есть “свидетели” того, что он якобы вообще к ней не прикасался, так что его имя поставлено под статьей неправомерно. Но в архиве хранятся несколько вариантов начала этой статьи, десятки страниц, написанных рукой А.Н. К тому же, когда весной 1976 года Леонтьев рассказывал сыну о своей жизни и деятельности, то, дойдя до 1923-24 гг., он отослал собеседника к предисловию к собранию сочинений Выготского. По крайней мере первая часть предисловия была написана самим Леонтьевым.

Надо сказать, что роль Леонтьева и других учеников Выготского в восстановлении его научного имени многими сейчас преуменьшается, а порой вообще отрицается. Это как минимум неверно и несправедливо – да и вообще в последние десятилетия появилось несколько “воспоминаний” и “научных” публикаций, при чтении которых вспоминается известная басня о мертвом льве, — как известно, нашлось немало желающих пнуть его … Характерно (да и стоило ли ожидать чего-нибудь иного?), что такие публикации и аналогичные по духу устные выступления начались с осени 1979 года, после смерти А.Н.: при его жизни никто не решался сказать ему в лицо что-то подобное.

Примером являются мемуары Г.П. Щедровицкого, правда, не предназначавшиеся им самим для печати (но примерно то же самое он говорил в своем выступлении в Психологическом институте в октябре 1979 года). Георгий Петрович, вообще не нашедший доброго слова ни для кого из психологов старшего поколения, кроме П.А. Шеварева, безапелляционно утверждает там, что “ученики Выготского тормозили издание его трудов” (Щедровицкий, 2001, с. 73). И в другом месте: “Дело в том, что они, ученики, переписывали, использовали Выготского” (там же, с. 84). О Леонтьеве в этих мемуарах говорится, в частности: “...в тот момент культурно-историческая концепция Выготского еще не была восстановлена и подмята Леонтьевым. Он тогда еще не продолжал и не развивал идей культурно-исторической концепции — это произойдет позже” (там же, с. 83). Хотелось бы надеяться, что во многих подобных случаях просто память подводила Георгия Петровича, как она явно подвела его, когда он утверждал, что не только Выготский, но и А.Н. в 1957 году разделял мысль Гумбольдта и Щедровицкого о мышлении как особой субстанции, сушествующей сама по себе в своем самодвижении и лишь “проходящей” через голову человека (там же, с. 37-38).

Наверное, здесь уместно сказать несколько слов вообще о том, как и почему А.Н. отзывался (или не отзывался, вообще не вспоминал) о своих научных предшественниках. Вот, например, Челпанов. Сейчас Леонтьева иногда упрекают в том, что он называл Челпанова идеалистом. Но он и был (в упрощенной, но тогда общепринятой терминологии) идеалистом, более того, в меру сил пытался бороться с марксизмом в психологии! Однако Леонтьев во всех своих историко-психологических работах говорит о Челпанове весьма уважительно и подчеркивает его позитивный вклад в развитие отечественной психологии. Когда в 1963-1964 годах в Москве находилась на стажировке итальянский психолог Серена Веджетти, то, вспоминает она, “первое, что Алексей Николаевич дал мне читать, — это книгу Выготского о психологии марксизма (по-видимому, “Исторический смысл психологического кризиса”. – А.Л., Д.Л., Е.С.), потом – книги Челпанова” (Веджетти, 2003, с. 150). Другая претензия к Леонтьеву – почему он не упоминает в своих работах и устных выступлениях Г.Г. Шпета? Ответ на это самоочевиден: а кто из советских авторов 40-70-х годов его упоминает? На человека, арестованного и расстрелянного в 30-е годы, до конца 50-х годов ссылаться не мог никто. Его как бы не существовало. А чтобы сослаться на него позже, Леонтьеву надо было как минимум написать работу по “шпетовской” проблематике. Таких работ у него в те годы не было, и вообще Леонтьев и Шпет “пересекались” в своих работах очень редко. А вот в устных мемуарах 1976 года он отозвался о Шпете весьма положительно, да и в своей библиотеке сохранял несколько книг Шпета 20-х годов.

Второе направление интересов А.Н., о котором мы считаем необходимым здесь упомянуть, — это психология искусства. Большинству психологов известна только одна его работа на эту тему – вступительная статья к “Психологии искусства” Выготского. Между тем у Леонтьева было довольно много текстов на эти темы, прежде всего “Психология искусства и художественная литература”, посмертная публикация в журнале “Литературная учеба” (Леонтьев А.Н., 1981 б) и многочисленные рукописи, напечатанные в сборнике “Художественное творчество и психология” (1991) под общим названием “В истине жизни (из научного архива А.Н.Леонтьева)”. Более подробный анализ взглядов А.Н. на психологию искусства дан во второй части этой книги.

Третье направление связано с воспитанием и обучением слепоглухонемых детей. Хорошо известно, что в 60-х—70-х годах по инициативе и при постоянной поддержке Леонтьева группа из четырех слепоглухих, получивших среднее образование, была принята на факультет психологии и через семь лет успешно его закончила. Главным идеологом этого необычного эксперимента был замечательный философ Эвальд Васильевич Ильенков, с которым у А.Н. вообще были очень близкие (можно сказать, дружеские) отношения. В сущности, эксперимент этот был проверкой на практике теоретико-методологических положений теории деятельности, проверкой, блестяще удавшейся (см.: Кедров, Давыдов, Леонтьев А.А., 1980).

В 60-х – начале 70-х годов А.Н. сумел коренным образом изменить статус психологии в нашей стране. Конечно, в этом не только его заслуга, но в первую очередь – именно его.

Начнем с того, что уже в 1955 году был создан журнал “Вопросы психологии”, в редколлегию которого сразу вошел А.Н. и оставался в ней до самой смерти. В 1977 году Леонтьевым же был основан журнал “Вестник МГУ. Серия Психология”. (Других психологических журналов, кроме этих двух, в СССР при жизни Леонтьева не было).

 В середине 60-х годов ВАК вводит квалификацию “Психолог” и степени по психологическим наукам. Здесь нельзя не вспомнить, что до этого защитившие диссертацию психологи назывались кандидатами (или докторами) педагогических наук (в скобках: по психологии). В архиве Леонтьева сохранился автореферат одной защищенной в начале 60-х гг. диссертации, посвященной некоторым особенностям поведения медоносной пчелы. На обложке стояло: “Автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата педагогических наук (по психологии)”. Известно, что этот реферат был одним из аргументов Леонтьева (неожиданно весомым!) при “пробивании” в ВАКе введения психологических степеней. Кстати, А.Н. много лет был членом пленума ВАК.

Леонтьев был инициатором создания Общества психологов СССР.

В конце 60-х годов началась борьба за создание в системе Академии наук СССР отдельного психологического института. Как вспоминал позже Б.Ф.Ломов, для этого много сделал именно Леонтьев, и в 1971 году был открыт Институт психологии Академии наук (сейчас – РАН), в который влился (и стал его основой) Сектор психологии академического Института философии.

11. На факультете психологии МГУ

Но главная организационная заслуга А.Н. – это открытие в 1966 году в составе МГУ факультета психологии (одновременно такой же факультет был создан в Ленинградском университете). Леонтьев стал первым деканом факультета (и оставался им до смерти) и заведующим кафедрой общей психологии. Об этом периоде его деятельности сохранилось много воспоминаний.

Леонтьев вообще был прекрасным организатором науки, и это в полной мере сказалось в том, как он руководил факультетом. В сущности, он его создал и определил на много десятилетий вперед его научное лицо. Казалось бы – между отделением психологии философского факультета и факультетом психологии разница чисто количественная. Но это было не так: открытие факультета было качественным скачком и в преподавании психологии, и в научной работе сотрудников и преподавателей факультета. А список этих сотрудников и преподавателей впечатлял. В те годы можно было встретить на факультете А.Р. Лурию и А.В. Запорожца, Д.Б. Эльконина и П.Я. Гальперина, Б.В. Зейгарник и Е.Н. Соколова, Г.М. Андрееву и Н.Ф. Талызину, О.К. Тихомирова и Н.Н. Данилову и многих, многих других… Некоторые из них работают на факультете и сейчас.

 Хотя основным направлением факультета при Леонтьеве были вопросы психологии деятельности, сохранялась традиция “сосуществования” разных точек зрения. Так, С.Л. Рубинштейн ушел из МГУ по болезни в 1958 году (и скончался через два года), но его ученики продолжали преподавать на факультете, особенно долго, почти до самой своей гибели — Андрей Владимирович Брушлинский. Не раз выступали там и представители ленинградской психологической школы. На отделении, а потом на факультете выступали с отдельными лекциями и целыми курсами выдающиеся ученые, приглашенные Леонтьевым в не самые легкие для них годы, когда у них не было других возможностей общаться со студентами. Назовем хотя бы Мераба Константиновича Мамардашвили.

Леонтьев занимал весьма ответственные посты, и, казалось бы, при взгляде со стороны есть все основания говорить о нем как о чиновнике советской системы, работнике “идеологического фронта”, создающем идеологические основы психологии. И ведь говорят! Вообще надо сказать, что отношение к нему у окружающих было неоднозначное. Особенно ясно это стало после его смерти — многие из тех, кто преданно заглядывал ему в глаза при жизни, стали выступать и публично заявлять, что он-де был “Лысенко в психологии”, что существовало нечто вроде культа его личности, поддерживаемого им самим, и что он якобы был “официальным” советским психологом, своего рода парткомиссаром в психологической науке. В одном из западногерманских журналов два леворадикальных немецких психолога, тоже уже после смерти Леонтьева, напечатали статью о нем под заглавием “Человек на все времена года”. Там он изображался хитрым царедворцем, менявшим свои взгляды, как перчатки, в зависимости от конъюнктуры. Надо ли говорить, что А.Н. никогда не отказывался от принципиальной позиции, сформировавшейся у него в молодости, когда он работал с Выготским? Он, как всякий подлинный ученый, конечно, развивался, в чем-то менялся — но не в главном.

А сравнение с Лысенко просто оскорбительно для памяти Леонтьева. Лысенко прежде всего был агрессивным невеждой. Леонтьев же, без сомнения, принадлежал к числу самых образованных и компетентных психологов страны. Недаром, как вспоминает Г.М. Андреева, “в годы деканства А.Н. Леонтьева за факультетом прочно укрепилась репутация самого интеллигентного факультета МГУ” (Андреева, 1999, с. 6). Лысенко держался личными связями в верхах — у Леонтьева их абсолютно не было. Лысенко устранял инакомыслящих, а порой и добивался их физического уничтожения. О Леонтьеве даже помыслить такое дико.

Единственное, что можно найти между ними общего, — небольшой период в конце 30-х гг., когда Леонтьеву представлялась близкой идея возможности переделки генотипа через влияние среды — она, как ему тогда казалось, хорошо “ложилась” на педагогическую психологию. В докторской диссертации Леонтьева была единственная ссылка на Лысенко, которая, впрочем, не попала в опубликованные работы — вскоре он понял цену Лысенко как ученого.

       Леонтьев в последние свои десятилетия (60—70-е годы) был действительным, не только административным, но и неформальным лидером в своей науке. Единственным и бесспорным. Конечно, рядом с ним были столь же яркие личности вроде Лурии или Гальперина, не менее талантливые. Но лидером психологического сообщества был именно Леонтьев. Что скрывать — это ему было приятно... Но при всем том он никогда не был “официозным” психологом, не занимался передачей и воплощением начальственных указаний. Пожалуй, скорее наоборот: он беспрерывно теребил “верха”, добиваясь решений, компетентных в психологическом отношении и идущих на пользу и обществу в целом, и самой психологии. И его авторитет у власти был настолько высок, что ему удавалось практически все, чего он старался добиться. Научной работе это, конечно, мешало, но если считать продуктивность не только по числу публикаций, но учитывать и организационные инновации, работу учеников и т.д., одно другого стоит. Он говорил: "С порядочными, умными и талантливыми людьми любой дурак  работать сможет, а вы работайте с теми, какие есть", — и вновь и вновь брал на себя неблагодарную функцию строительства не только теоретического, но и организационного фундамента науки. 

Коммунистом он едва ли был убежденным, а вот убежденным марксистом определенно был. В одном из некрологов после его смерти в 1979 году промелькнула любопытная фраза: Леонтьев “никогда не делил работу на партийную, научную, педагогическую и т.д. Партийностью были проникнуты все формы его деятельности, а выступления на партийных собраниях отличались деловитостью, принципиальностью и остротой постановки вопросов...” (Памяти А.Н. Леонтьева, 1979, с. 72). Вдумайтесь в эту формулировку. Она означает: он никогда не занимался “партийной работой” как таковой, а если приходилось выступать на собрании, то не пустословил, а говорил всегда строго по делу, принципиально и последовательно. Так оно и было в действительности.

Общественная деятельность была для него органичной. По своему характеру А.Н. никак не мог усидеть в башне из слоновой кости, и делам государственным, административным, собственно общественным он почти всегда отдавал часть своей личности, занимаясь ими не только по долгу, но и по внутреннему побуждению. В его характере была авантюрная жилка, и он даже любил оказываться в сложных, “граничных” ситуациях и находить из них достойный выход.

Многие люди, работавшие с ним, говорят о том, что он был в определенном смысле выдающимся администратором. Вспоминает Владимир Петрович Зинченко:

“Он был просвещенный и интеллигентный ученый-администратор. С пониманием относился к другим, не совпадающим с его собственным, направлениям и школам в психологии, содействовал их развитию… При этом ему удивительным образом удавалось проводить принципиальную линию развития собственной концепции и традиций школы Л.С.Выготского. Именно это, несмотря ни на что, было делом его жизни. И именно этим он отличался и отличается от многочисленного племени администраторов от науки.

Размышляя об “официальности” А.Н.Леонтьева, невольно задаешься вопросом: а что же лучше – официальность или свобода? Абстрактный ответ, конечно, ясен и без размышлений. Но когда вспоминаешь конкретные условия его жизни, то все оказывается вовсе не так однозначно. А.Н.Леонтьев был блестящим экспериментатором, проницательным практиком и умудренным теоретиком. Безусловно, в условиях свободы ему удалось бы сделать много больше. Но нельзя забывать, что его “официальность” дала возможность относительно свободно развиваться всей школе Л.С.Выготского…

…Чтобы покончить с сюжетом об официальности, нужно сказать, что в А.Н.Леонтьеве, когда он играл роль большого администратора, всегда было что-то от подростка, чувствовалось, что это не всамделишное, а как бы понарошку. Когда он переставал играть, перед нами неизменно оказывался настоящий А.Н.Леонтьев – серьезный и большой ученый, умный человек, добрый советчик, легко увлекающийся интересной идеей, легко втягивающийся в обсуждение экспериментальных замыслов и результатов…

…Нам, ученикам, Леонтьева не хватает…” (Зинченко, Моргунов, 1994, с. 77-79). [6]

Он умел играть в административные игры, хотя это отнимало у него массу времени и сил и существенно снижало его научную продуктивность, особенно в последние два десятилетия. Но нельзя сказать, что это было для него совсем уж тяжкой обузой, потому что он в этом находил определенное удовольствие. Он играл в эти игры с увлечением и часто выигрывал, в том числе у тех, кто находился на гораздо более высоких этажах социальной иерархии.

       Вот одна легенда из жизни декана факультета психологии — мы знаем ее именно как легенду, передававшуюся изустно. Даже если она и вымышлена (во что трудно поверить — нарочно такое не выдумать!), она прекрасно иллюстрирует стиль административной работы А.Н. Август месяц,  очередной прием на факультет психологии МГУ. Конкурс большой, как всегда. Экзамены сданы, баллы подсчитаны, приказа о зачислении еще нет. На прием к декану приходит генерал — нерядовой, серьезный, крупный генерал. "Чем могу быть полезен?" — спрашивает декан генерала. Выясняется, что дочка генерала поступала на факультет, но вроде бы не совсем поступила. Декан вызывает секретаршу со списками; выясняется, что дочка генерала недобрала до проходного балла всего  полбалла и вместе с пятью другими студентами, набравшими столько же, осталась за чертой. "Что можно сделать, чтобы ее все-таки зачислить на факультет?" — спрашивает генерал. "Понимаете, — говорит декан, — здесь шесть человек, в том числе Ваша дочь, в одинаковом положении. Если я своим приказом — а  такие полномочия в принципе у меня есть — включу ее в списки зачисленных, исключив кого-то другого, то остальные пятеро, и тем более невинно пострадавший будут иметь все основания обвинять меня в том, что я оказал ей определенные привилегии из-за того, что она дочь генерала. На меня начнут писать жалобы, да и Вашей дочери тоже будет весьма неуютно. Я ограничен в моих действиях планом приема, который мне спускают сверху, и не вправе принять ни одного человека сверх этой цифры. Вот если бы план приема мне был увеличен на шесть мест, тогда бы мы спокойно зачислили всех шестерых, и никаких проблем бы больше не возникало". — "Так в чем же дело!" — восклицает  генерал. На следующее утро приходит приказ из ректората об увеличении плана  приема на шесть мест.

Для А.Н. был всегда характерен “гамбургский счет” в отношении к коллегам и ученикам. Он хорошо знал действительную цену всем, с кем общался, хотя и не всегда это прямо отражалось в его словах и поступках. Он не принимал ни одного ответственного решения, не посоветовавшись предварительно с окружавшими его товарищами еще по работе с Выготским: практически все эти решения принимались совместно, а ответственность за них принимал на себя один Леонтьев. Среди людей, с которыми он работал, были и его – в прошлом и, увы, порой также в будущем — недоброжелатели, а то и злейшие враги; но он не позволял себе делать никакого различия между друзьями и врагами, когда речь шла о совместной работе. Мы уже упоминали, что все последние годы под его руководством на факультете работала Ева Израилевна Руднева, — та самая дама-педагог, которая в тридцать седьмом печатно заявляла urbi et orbi, что он еще не разоружился. Другой пример – один известный психолог, ныне покойный, сначала бывший аспирантом А.Н., затем публично заявлявший о его идеализме, в 60-х—70-х не раз бывавший у него в доме, а после смерти Леонтьева обвинявший его в травле Рубинштейна в конце сороковых годов…

Алексей Николаевич был абсолютно чистым человеком в своем отношении к другим, а тем более к своему любимому делу. И поэтому он, кстати говоря, был совершенно неспособен написать “пустой”, “проходной” научный текст – проще говоря, схалтурить. Хотя, как у всех, у него были работы более или менее удачные.

Студентов он по-настоящему любил и чувствовал себя в студенческой среде как рыба в воде. Сохранились фотографии, где он снят в так называемой Летней психологической школе — палаточном лагере на сочинском берегу Черного моря, куда он специально поехал на несколько дней — наговориться всласть о психологии со студентами. Полуголый декан смотрится на фоне студентов совершенно естественно… Как пишет Г.М.Андреева, “в течение многих лет у А.Н.Леонтьева сохранялся вкус к поиску талантов непосредственно среди студентов. Выражение “любимые мальчики А.Н.Леонтьева”… было достаточно распространенным…” (Андрева, 1999, с. 9).

В последние десятилетия, уже в качестве декана, Леонтьев продолжал читать лекции студентам. Он читал общую психологию (иногда разделяя этот курс с Лурией и другими профессорами факультета) и особенно сложный курс – методологические основы психологии. Недавно на основе стенограмм лекций 70-х гг. по общей психологии был выпущен толстый том (Леонтьев А.Н., 2000). Это только часть того, что осталось в его архиве.

 

12. Последнее десятилетие

Вернемся к развитию взглядов Леонтьева на переломе 60-х—70-х годов.

К концу 60-х годов А.Н. был не удовлетворен состоянием разработки психологии деятельности. Беспокойство по этому поводу выражали и некоторые его соратники. И вот по инициативе А.Р. Лурии у него дома собрались Леонтьев, Запорожец, Зинченко, Гальперин и Эльконин и, как говорится, “в рабочем порядке” обсудили накопившиеся теоретические проблемы. Эта “внутренняя дискуссия” началась 15 ноября 1969 года выступлением Леонтьева и продолжалась 28 ноября и 5 декабря. Она записывалась на магнитофон (расшифровку производил тогда лаборант, а ныне академик РАО Н.Н. Нечаев); сохранившиеся записи (Леонтьев, Запорожец, Гальперин, Эльконин) в 1990 году были опубликованы в малотиражном сборнике “Деятельностный подход в психологии: проблемы и перспективы” и недавно переизданы (Леонтьев А.Н., 2004).

А.Н. говорил о психологии деятельности: “Если эта система понятий представляет известное значение, то есть способна работать в психологии, то, по-видимому, эту систему нужно разрабатывать – что в последние годы, в сущности, не делается. Эта система понятий оказалась замерзшей, без всякого движения. И я лично оказался очень одиноким в этом отношении. Все движение идет по разным проблемам, которые более или менее соприкасаются с проблемой деятельности, скорее более, чем менее, но в упор понятие деятельности разрабатывается в высшей степени недостаточно…” (там же, с. 303).

Далее он высказал несколько теоретически и методологически важных положений, направленных на то, чтобы дать теории деятельности импульс к дальнейшему движению. Так, например, он подчеркнул, что “на уровне человека... психическое отражение также кристаллизуется в продуктах деятельности. Деятельность в этом смысле не только проявляет в объективной форме отражение, но оно вместе с тем... способно переводить образ в объективно-предметную форму — вещественную или идеальную, безразлично” (там же, с. 305). Одним из таких идеальных продуктов может быть продукт, фиксированный в языковой или речевой форме.

Очень подробно развернута мысль о том, что внешняя и внутренняя деятельности, раз выделившись, не противостоят друг другу, а постоянно взаимопереходят друг в друга, происходит обмен “звеньями” между ними. В этой связи Леонтьев останавливается на процессе “экстериоризации и приобретения деятельностью внешней, даже вещественной формы”, перехода деятельности “из движения, так сказать, в предметное бытие, если пользоваться терминологией Маркса” (там же, с. 307). И далее: относительная независимость и самостоятельность деятельности как раз в том, что “она не может существовать в своем собственном, так сказать, внутреннем пространстве, она непрерывно строится путем преобразования извне, развивается путем преобразования во внешние формы деятельности, в предметы... Идет… процесс отслаивания от деятельности элементов человеческой культуры” (там же, с. 308).

Затем идет принципиально важный тезис о том, что сознание “находится столько же под (черепной. — А.Л., Д.Л., Е.С.) крышкой, сколько и во внешнем мире. Это одухотворенный мир, одухотворенный человеческой деятельностью(там же).

Очень остро Леонтьев ставит в своем выступлении и вопрос о том, составляет ли деятельность предмет психологии. Если говорить “в деятельности”, “через деятельность”, “зависит от деятельности”, “пребывает в деятельности” (позиция Рубинштейна!), возникает ряд трудностей.

Первая трудность: деятельность снова рассекается. “Внутренняя деятельность целиком относится к психологии, как это было согласно картезианскому членению. Внутренняя деятельность — это “богу богово”, что касается до внешней, особенно практической деятельности, то она не психологическая, ее нужно отдать кесарю, это кесарево. Только не известно — какому кесарю и кто этот кесарь. И получается поэтому зона ничейной земли, ничейная зона. Вы можете отдавать эту деятельность кому угодно, но эту внешнюю деятельность никто не берет” (там же, с. 314).

Вторая трудность: учитывая, что “деятельность включает в себя внешние, а равно внутренние звенья, трудно понять, как же может случиться, что одни звенья единого принадлежат одной науке, а другие звенья — другой науке” (там же).

И третья трудность, самая важная. “Происходит естественное обособление психики-образа... от психики-процесса. Потому что то, что я назвал психика-образ, как бесспорный предмет психологии, может иметь в свернутом виде, в себе, внешнюю деятельность. Тогда уже реальность рассекается еще по одной плоскости. Всякий образ... есть свернутый процесс, и за этим процессом уже нет ничего. Есть объективная действительность: общество, история....” (там же, с. 314-315). Все дело в том, что сама постановка вопроса, какой науке принадлежит деятельность, является ложной. “Науки, как известно, делятся не по эмпирическим объектам, а по связям и отношениям, в которых те или иные объекты берутся... Вот, кстати, почему, когда мы делим, кому принадлежит деятельность, оказывается — никому, потому что все отказываются. Все желают иметь определение своего предмета через систему отношений. Когда я говорю просто — деятельность, никто ее не берет. Я поэтому думаю, что взятая в отношении к психическому отражению мира в голове человека, деятельность есть предмет психологии, т.е. становится им. Взятая в других отношениях, системе других отношений, или в системах других отношений, деятельность принадлежит другим соответствующим наукам: от биомеханики до политической экономии, социологии, чего угодно” (там же, с. 315).

При этом “психология, как и всякая наука, исследует не только данный предмет, взятый в данных отношениях, т.е. в данной системе движения материи, как говорят философы, но также и переходы исследуемой формы движения материи в другие. Это мысль старая, более чем столетней давности... Здесь мы имеем дело с необходимостью изучения переходов не для того, чтобы изучать то, во что она переходит, а для того, чтобы понимать эти переходы” (там же, с. 316). Это и технизация операций, логика, и “окостеневание” в формирующихся прижизненно мозговых системах.

Далее следует положение, которое Леонтьев считает “капитально важным”, и оно действительно таковым является. “Это то, что подлежит разработке все больше, и больше, и больше. Деятельность, образы, словом, все психологическое, может быть понято только как инфраструктура в суперструктуре, которая есть общество, общественные отношения, словом, инфраструктура психологического может быть понята только в ее связи с суперструктурой социального, потому что инфраструктура без этой суперструктуры не существует вообще. (Курсив наш. — А.Л., Д.Л., Е.С.). Не существует, это просто иллюзия... Не может психологическое исследование идти так, как будто бы человек вел “тет-а-тет” с предметами, или с суммой предметов, с системой предметов” (там же, с. 316-317).

И последнее положение Леонтьева. “...Движение, которое есть основное, есть движение сверху вниз, а не снизу вверх.... Невозможно движение восхождения — от мозга к неким процессикам, от процессиков к более сложным образованиям, и, наконец, к сложению жизни. Нет, от жизни к мозгу, а никогда — от мозга к жизни, если говорить обобщенно. Показ этого капитально важен, ибо есть непрерывные сбивки... Точная схема — только однонаправленное движение. Нет, оно двухнаправленное, но центральным, главным является движение сверху... Этот тезис и есть реализация мысли о включенности всей психической жизни в социальную, т.е., иначе говоря, мысль о том, что эта инфраструктура не существует вне суперструктуры” (там же, с. 317).

Из этого выступления и других работ начала 70-х гг. видно, что Леонтьев встал в это время перед необходимостью, не отказываясь от принципиальных методологических и теоретических положений, к которым он пришел ранее, внести в них известную коррекцию и переформулировать свои позиции по-новому. Это и было сделано им в серии статей в “Вопросах философии”, в дальнейшем составивших книгу “Деятельность. Сознание. Личность”.

Эта книга широко известна. Но некоторые моменты, связанные с ней, требуют комментария.

Во-первых, Леонтьев сначала задумал эту книгу как сборник статей, нечто вроде второго тома “Проблем развития психики”, и в материалах “внутренней дискуссии” 1969 года сохранился предварительный набросок ее плана. В архиве сохранились и другие варианты плана, относящиеся к началу семидесятых годов. В дальнейшем, однако, — после публикации серии статей в “Вопросах философии”, — Леонтьев отказался от этой мысли и предпочел, переработав (незначительно) эти статьи, ограничиться сведением их в монографию. В качестве приложения была добавлена статья 1947 года о сознательности учения.

Во-вторых, книга эта, как известно, вышла первым изданием в 1975 году (второе издание 1977 года не отличалось от первого). Но статьи, составившие ее, выходили соответственно в 1972, 1972 и 1974 годах, а авторское предисловие датировано июнем 1974 года. Таким образом, по крайней мере главы о деятельности и сознании отражают взгляды Леонтьева не 1975-го, а скорее 1971 года.

Книга эта была удостоена Ломоносовской премии первой степени и получила огромную известность в СССР и за рубежом – еще при жизни Леонтьева она была переведена и опубликована в Финляндии, ФРГ, Италии, США, Болгарии, Чехословакии, Вьетнаме (а составившие ее статьи выходили, кроме того, на Кубе, в Венгрии и Польше). Через год после смерти автора книга вышла также в ГДР и Японии, а еще позднее — в Аргентине, Дании и Греции.

По крайней мере пять очень существенных публикаций, отражающих дальнейшее развитие воззрений Леонтьева, относятся уже к следующему, последнему периоду его деятельности. Все эти публикации – посмертные.

Это, во-первых, доклад Леонтьева на У Всесоюзном съезде Общества психологов СССР 27 июня 1977 года “Категория деятельности в советской психологии”. Здесь акценты расставлены наиболее четко и столь же четко намечены направления дальнейшего развития. Речь идет о проблеме деятельности и установки, проблеме надситуативной активности, проблеме целеполагания, проблеме навыков. В этом докладе А.Н. обобщает исследования, проведенные под его руководством его молодыми учениками – А.Г. Асмоловым, В.А. Петровским, коллективом под руководством О.К. Тихомирова. Опуская большинство положений этого доклада, отметим важнейшую мысль, для нас не новую, но с трибуны психологического съезда прозвучавшую почти революционно. Вот она: “деятельность как единица реального человеческого бытия хотя и реализуется мозгом, но представляет собой процесс, необходимо включающий в себя экстрацеребральные звенья, которые являются решающими. Более того, от них зависят и им подчиняются сами интрацеребральные процессы, их констелляции, возникающие функциональные мозговые системы” (Леонтьев А.Н., 2004, с. 297).

Вторая работа является одной из самых последних – судя по содержанию, она была написана (собственно, написано было только ее начало) в первые месяцы 1978 года (“О дальнейшем психологическом анализе деятельности”). Здесь Леонтьев возвращается к проблеме деятельности и общения, резко противопоставляя свою позицию попыткам “раздвоить” жизнь человека на параллельно протекающие процессы деятельности и процессы общения: “…Не только отношения индивидов к предметному миру не существуют вне общения, но и само их общение порождается развитием этих отношений” (Леонтьев А.Н., 2004, с. 300). Близкие мысли в эти годы высказывали Запорожец и особенно Эльконин.

Третья публикация – это стенограмма доклада А.Н. 11 марта 1976 года в Психологическом институте под названием “Проблема деятельности в истории развития советской психологии” (Леонтьев А.Н., 2003, с. 426-437). В этом тексте обращают на себя внимание две вещи.

Во-первых, чрезвычайно корректное рассуждение о расхождениях в понимании деятельности Леонтьевым и Рубинштейном – это не полемика, как было раньше, а именно рассуждение. Вообще в последние годы А.Н. все чаще обращался к мыслям Рубинштейна, — например, у него вновь появилось понятие поступка (оно было уже в “Методологических тетрадях”, но потом “ушло” из понятийной системы Леонтьева). Особенно обращает на себя внимание совершенно “рубинштейновская” идея (присущая, впрочем, и другим мыслителям – П.А. Флоренскому, М.М. Бахтину, М.К. Мамардашвили), в нескольких вариантах представленная в последних работах А.Н. В студенческих лекциях она излагается им в следующих словах: “Субъект со всеми своими состояниями… находится изначально не перед миром, а в самом мире…, составляет часть его и вне этого мира вообще не существует. Иначе говоря, он не изъят, а включен в единый материальный мир. В этом мире единственно и существует” (Леонтьев А.Н., 2000, с. 139). См. ниже мемуары В.Ф. Тендрякова о последних встречах с А.Н. Таким образом, в каком-то смысле Леонтьев начал приближаться к Рубинштейну, хотя их расхождения и остались. Недаром, по рассказу А.Г. Асмолова, уже тяжело больной А.Н. однажды при нем сказал: “Вот бы посоветоваться с Сергеем Леонидовичем!” Удивленный Асмолов переспросил: “С Рубинштейном? Но ведь он давно умер”. “В том-то и дело…”, — ответил Леонтьев.

Во-вторых, отношение Леонтьева к “деятельностному подходу”. “Вы знаете, слова “деятельностный подход” и прочие слова о деятельности, последнее время мне приходится встречать огорчительно часто и много и не всегда в значении, достаточно очерченном, определенном… Они поэтому теряют свою определенность, которую они еще не теряли 15 и 20, может быть, лет тому назад, когда эти две или три позиции были очерчены; понятно, о чем можно было дискутировать, что надо было разрабатывать, а теперь – непонятно. Я теперь, когда вижу фразу “и с точки зрения деятельностного подхода” – скажу вам откровенно – меня это беспокоит”. (Леонтьев А.Н., 2003, с. 435). О таком же отношении Леонтьева к “деятельностному подходу” вспоминает В.А. Иванников (1999, с. 14): “На факультете проходил семинар с довольно узким составом психологов Москвы и, придя с него, я заглянул в кабинет А.Н. Он сидел за своим рабочим столом и что-то писал. Я удивился и спросил: “Почему Вы не на семинаре, где обсуждается деятельностный подход? В ответ он как-то с хитрецой улыбнулся и спросил меня: “Вячеслав Андреевич, можете мне объяснить, что это такое?” Я растерялся, потому что считал А.Н. его автором. И, не удержавшись, сказал: “А разве не Вы это ввели?”. А.Н. пожал плечами и сказал, что он никогда не писал про деятельностный подход. Вначале мне показалось это игрой, но потом в автобиографии он ни слова не написал про деятельностный подход, а в представлении на орден, подготовленном факультетом, исправил наши слова о деятельностном подходе, но свое авторство в создании теории деятельности подчеркнул”.

А К.М. Гуревич цитирует фразу, сказанную ему А.Н. примерно в то же время: “Привыкли думать, что Леонтьев – это деятельность. Так вот нет” (Гуревич, 2003, с. 18).

Очень интересен рассказ Н.Ф. Талызиной об одной ее беседе с Леонтьевым за год или полтора до его смерти. “…Я не помню, в какой связи зашел разговор о том, что надо перестраивать психологию, что у нас теория деятельности – это только одна глава психологии, а деятельностной психологии у нас нет, она должна быть еще построена…. И я, помню, сказала: “Алексей Николаевич, кто же, как не Вы, должны это сделать”. Он задумался и сказал: “Вы, конечно, правы, но для этого слишком много надо перелопатить””(Талызина, 2003, с. 15).

Четвертая работа Леонтьева – это упомянутые выше стенограммы его лекций по общей психологии, относящихся к 1973-75 гг. В лекциях этих уже говорится об образе мира, причем в связи с понятием отражения. Очень важной мыслью, которая, хотя и не в такой ясной форме, присутствует и в книге “Деятельность. Сознание. Личность”, является мысль о предмете как “зеркале образа”. “Он был в моей голове как представление, как цель, как замысел. Теперь он передо мной, в объективном мире. Этот объективный мир и выступает как зеркало моего представления. Восприятие же воплощенного в предмете образа и есть осознание… Нечто стало восприниматься, приобретя форму объективно существующего предмета…

Предмет начинает жить для человека не только в своей вещественной форме, но и в теле слова…” (Леонтьев А.Н., 2000, с. 93-95).

“Если внешняя чувственность связывает в сознании субъекта значения с реальностью объективного мира, то личностный смысл связывает их с реальностью самой жизни в этом мире” (там же, с. 103).

 И, наконец, пятая из известных работ этого времени – это рукопись Леонтьева, впервые опубликованная под названием “Психология образа” и получившая широкую известность под измененным названием “Образ мира”. Она была найдена нами на письменном столе А.Н. буквально на следующий день после его кончины. Это – стенограмма доклада на кафедре общей психологии в ноябре 1975 года (публикация синтезирует стенограмму и авторский конспект выступления). Она связана с неосуществившимся замыслом Леонтьева написать монографию “Психология образа” или “Образ мира” — сохранилось несколько набросков плана этой книги. Указанная работа хорошо известна; гораздо менее известны, хотя и опубликованы, наброски к будущей книге.

 Между тем в них можно найти принципиально новые для А.Н. ходы мысли. Вот наиболее важный из этих ходов. “Функция образа: самоотражение мира. Это функция “вмешательства” природы в самое себя через деятельность субъектов, опосредствованную образом природы, то есть образом субъективности, то есть образом мира… Мир, открывающийся через человека самому себе” (Леонтьев А.Н., 1986, с. 73).

Когда перечитываешь эти – последние – работы Леонтьева, возникает ощущение, что он – как это двадцатью годами раньше, при работе над книгой “Человек и его мир”, произошло с С.Л.Рубинштейном – попытался работать в новой научной парадигме, в чем-то сделав огромный шаг вперед, а в чем-то развивая положения, которые были им зафиксированы еще в конце 30-х годов, в “Методологических тетрадях”. На эту мысль наводят не только приведенные здесь формулировки, но и активная поддержка Леонтьевым “динамической парадигмы” деятельности, и все растущий его интерес к философским позициям Мераба Мамардашвили, едва не вылившийся в совместную с ним и Зинченко статью в “Вопросах философии”. (Они втроем работали над этой статьей, но потом А.Н. снял свое имя, видимо, сочтя взгляды своих соавторов слишком радикальными; он шутливо вспоминал, что вышел из состава авторов, так как перестал понимать, что получается. Статья вышла в 1977 году под двумя именами – Зинченко и Мамардашвили – под названием “Проблема объективного метода в психологии”.).

Статья писалась уже в новой, последней квартире А.Н. – около станции метро “Октябрьское поле”. Именно эта квартира с 1979 года стала местом ежегодных – в день рождения А.Н. — встреч его сотрудников и учеников, а теперь и его научных “внуков”, кое-кто из которых самого А.Н. уже не застал и знает его только по текстам.

Алексей Николаевич прожил длинную и очень насыщенную жизнь, но не ощущал, что реализовался до конца – он проговорился об этом в речи над гробом Лурии (см. ниже). И поэтому в конце жизни не чувствовал себя счастливым и часто “уходил” в работу. Друзей у него было мало, главным образом товарищи по работе, которых он знал и любил с молодых лет. Приходили многие, оставались в его узком кругу очень и очень немногие. Впрочем, то же можно сказать, наверное, о любом незаурядном человеке…

Он сломался как-то молниеносно. До семидесятипятилетия у него не было даже отдаленных признаков дряхлости, — разве что подниматься в свой деканский кабинет на второй этаж факультета ему становилось все труднее и труднее. На похоронах Лурии – в августе 1977 года – Леонтьев выступал одним из первых. Слушать его было мучительно – настолько очевидным было, что, говоря об Александре Романовиче, Алексей Николаевич неотвязно думает о своем собственном скором уходе из жизни.

Текст этого его выступления сохранился. Вот он:

“Трудно говорить, обращаясь к усопшему, к его близким, к его друзьям, ученикам, ко всем, кто пришел сегодня сюда.

Уж очень тяжела утрата.

Наши с Александром Романовичем жизненные дороги встретились 53 года тому назад. С тех пор шли мы вместе, рядом – более полувека…

Иногда пути наши пересекались, иногда шли в параллельном движении, но всегда, неизменно оставались мы рядом…

Так было в 20-е годы, так было перед войной, так было во время войны – в разных уральских госпиталях, но тоже ведь рядом…

И последние годы в Университете – рядом до самого конца…

В стародавнем друге моем – Александре Романовиче – всегда влекли к себе три вещи: настоящая, преданная науке устремленность, любовь к труду и удивительное внимание к людям.

Учитель, сеятель знаний…

И еще – для близких, для друзей.

Жизнь Александра Романовича – прекрасная жизнь. Она прекрасна в своей свершенности.

Александр Романович! Ты говорил мне: нужно еще успеть сделать и это, и еще это. Последняя твоя забота – издание сочинений Льва Семеновича Выготского. За две-три недели ты сказал: первые тома отданы – успел… Да, ты ушел с чувством совершения. Я не мог не сказать об этом. Увы, я слишком остро чувствую, как горько не иметь права на это чувство.

И последние слова к тебе, Александр Романович! 53 года назад мы встретились с замыслами Выготского. Так вокруг него возникло первое ядро – “тройка”.

Безвременно ушел из жизни Лев Семенович. Из троих осталось двое. Теперь ушел и ты, мой друг. Тяжело это сознавать.

Таков неумолимый закон времени. Но время не только уничтожает, оно и порождает.

У самых истоков исторической теории психики нас было трое, потом прибавилась пятерка, потом еще другие, уже многие. Сейчас – идеи Выготского живут, творчески развиваются сотнями и сотнями наших психологов. В этом великое утешение!

Последний год жизни Алексей Николаевич провел по большей части в больницах, работать он уже почти не мог, но продолжал думать о самом главном. Об одной из последних встреч с ним летом 1978 года рассказывает В.Ф. Тендряков:

“Алексей Николаевич чувствовал себя подавленно, сутулился, глядел в ноги, выдавливал из себя через силу: “Да, нет…”

Но мы давно не виделись, и я стал его расспрашивать о замыслах… Слово за слово, голова поднялась, спина распрямилась, голос окреп, в глазах появился блеск, и передо мной, как обычно, начало ветвиться древо познания.

Он заговорил о том, что у него давно уже вызывало сомнение великое противопоставление, на котором держится наше сознание – я сам и весь остальной, окружающий меня мир, жестко разделенные между собой, не подлежащие смешению…

…. – Принципиально иной взгляд на себя? – спросил я.

— Да, — ответил Алексей Николаевич.

— И принципиально иной на мир?

— Да.

— Но тогда и жизнь наша должна стать принципиально иной!

  — Почему – должна стать? Не от взглядов – жизнь, а от жизни – взгляды. Уже стала, только мы этого еще не разглядели.” (Тендряков, 1983, с. 271, 273).

Тендряков не был психологом (он ненамного пережил Леонтьева), но его воспоминания о содержании этой беседы очень правдоподобны – мы уже видели, что именно эта проблема действительно занимала Леонтьева в последние годы.

 “В конце декабря или в начале января 1979 г. Алексей Николаевич вызвал меня к себе, — вспоминал Д.Б. Эльконин.— Он получил от ЮНЕСКО заказ на статью к Международному году ребенка и предложил мне участвовать в ее подготовке. Я набросал первый вариант статьи, мы обсудили его. Алексей Николаевич предложил внести ряд важных изменений. Я сделал их, и 10 января 1979 г. опять был у него, и мы поставили свои подписи под статьей. Это была последняя статья Алексея Николаевича и наша последняя совместная работа. 21 января 1979 г. он оставил этот мир.” (Эльконин, 1983, с. 250).

Леонтьев не оставил развернутого научного завещания, как не оставил он, в отличие от Лурия, и мемуаров о своей жизни и научной деятельности. Правда, в конце жизни по его инициативе он надиктовывал сыну нечто вроде устных мемуаров, сохранившихся в виде конспективной записи (см. Леонтьев А.А., 2003). Кроме того, примерно в те же годы он собрался писать и собственно мемуары под названием “Мой путь в психологии”, два раза приступал к ним, но оба раза дело не пошло дальше первой страницы (в настоящей книге мы используем материалы этих двух страниц). Однако в его архиве сохранился листок под названием “План автобиографии”, где он достаточно четко отрефлексировал все, что считал важным в тот или иной период своей жизни. Приведем его полностью (публикуется впервые по оригиналу):

 

“Путь без выбора: эмоции (Фрейд).

Скушность, разочарование в Челп<ановском> и<нститу>те. Бихев<иоризм>. Бехтерев.

24 г. Корнилов – Выготский – монография = Развитие. Ист<орическая> теория.

Что лежит за значением? Свернутая логика, а что за логикой? ¹ не общение сознаний.

30 г. Харьков. – I. Деятельность – внешняя, практ<ическая>. Келер, Липман и Боген.

    II. Генезис психики (ощущения).

“Педология”, тесты.

                           III. Генезис сознания. История сознания [Гибель рукописи].

41–<4>4 – Функц<иональное> развитие. Идея функц(иональных) органов.[Клиника].

45 – мотивация.

47 – Сист<ематическое> изл<ожение> развития и структуры деятельности.

48 – АПН – онтогенез, теория онтоген<етического> развития, пед<агогичесекая> псих<ология>. Теор<етические> проблемы: отражение, сознание: восприятие. Функц<иональные> органы.

50ые – Человек и мир техн<ических> объектов.

60ые – Личность (Я и общество: инфрастр<уктура> и суперструктура)”.

         

…А теперь вернемся к тому, с чего мы начали повествование о жизненном и творческом пути Алексея Николаевича — к выполненной им к своему 70-летию программы развития психологической науки в стране. Перечислив 4 основных пункта, он продолжает свои дневниковые размышления накануне юбилея:

«…Итак, программа из 4-х пунктов.

Сегодня, накануне моего 70-летия, думается о том, что программа эта является выполненной и, главное, что другой, дальнейшей организационной программы у меня нет. Здесь подведена черта.

…Это написано перед 5 февраля 1973 г., накануне 70-летия. Начал писать в контексте раздумий над собственной жизнью, которая переламывается на настоящую старость (до сих пор это слово звучит для меня как-то непривычно; оно еще по-настоящему не приобрело личностного смысла, хотя это – странно).

Я не думаю, что из продолжения записей в эту тетрадь получится что-то вроде мемуара или завещания. Может быть, вообще ничего не получится. Даже скорее всего – так.

Но какая-то потребность в этой тетради существует же. А какая именно – будет видно из того, что в ней запишется. Запишется само по себе – без специального намерения, без плана и цели.

Конечно, и цель какая-то тоже есть, но только смутная и – главное – которая вовсе не “идет на осознание”…

…Совсем иначе обстоит дело с программой внутреннего развития психологической науки. Генеральная программа у меня только-только начала складываться, но все еще в ней множество смутных переходов и белых пятен.

Иногда кажется, что эта теоретическая программа – дело ближайшего будущего и что нужно только найти правильный способ ее изложить, отточить терминологию, уточнить определения и прочее. А чаще кажется, что это – синяя птица, что субъективное видение ее не более чем иллюзия.

Все же о программе думается… (Дальше А.Н. упоминает о цикле статей, составивших “Деятельность. Сознание. Личность”. – А.Л., Д.Л., Е.С.)

Конфликтность ситуации состоит сейчас в том, что создалась сильнейшая интенция доделать этот цикл, а на мне угнетающее ярмо – учебник психологии для университетов. Создается настоящий “невроз учебника”!”» (учебник так никогда и не был написан. – А.Л., Д.Л., Е.С.) (рукопись в архиве А.Н. Леонтьева).

Есть и еще пара фрагментов последних лет жизни А.Н., в которых он пытался осмыслить сделанное ранее и наметить пути на будущее. Приведем эти фрагменты (в значительном сокращении).

“Психологическая наука целиком охватывается тремя взаимосвязанными и переходящими одна в другую проблемами:

1. Психология образа (все когнитивные процессы, включая внимание etc.).

2. Психология деятельности (всех видов и форм, включая общение, эстетическую деятельность).

3. Психология личности (индивид – личность, плюс дифференциальная психология личности).

Это три момента, отражающих движение самого предмета”  (Леонтьев А.Н., 1986, с. 75-76).

“Пункты, над которыми я бился 40 лет, и которые создают элементы, “подпочву” для конкретной (т.е. развитой) науки, понимающей происходящее.

А) Теория движения сознания: чувственная ткань; значения, их равнодушие и их “психологизация”, т.е. жизнь в человеке, их человеческое бытие. Как они, получая личностный смысл, становятся орудием пристрастности жизни.

Б) Потребности и эмоции: их развитие, существование и трансформации (извращения в том числе!) в деятельности индивидов, в их общении…

Личность…, ее коперниканское понимание: я нахожу/имею свое “я” не в себе самом (его во мне видят другие), а во вне меня существующем – в собеседнике, в любимом, в природе, а также в компьютере, в Системе.

…Психология личности есть психология драматическая. Почва и центр этой драмы – борьба личности против своего духовного разрушения. Эта борьба никогда не прекращается. Суть в том, что существуют эпохи ее заострения…

…Всего здесь не запишешь. Нужно садиться за “регулярное”, писать по принятой на себя функции, в ее границах. А это оставить самозавещанием: а вдруг будет возможность написать сочинение, которое будет называться “объяснение”, объяснение внутреннего смысла своих статей и книг – того, что за ними” (дневниковая запись о беседе с В.Ф. Тендряковым 8 августа 1974 года) (Леонтьев А.Н., 1983 б, с. 241-242).

Такой возможности Леонтьеву так и не представилось. И значит, эта задача оказалась переложенной на плечи авторов данной книги. Как они с этой задачей справились – судить не им.

Буквально за два месяца до смерти, в конце 1978 года, вернувшись домой после двух достаточно длительных госпитализаций подряд, А.Н. собирает у себя дома заседание своей кафедры, на котором обсуждает… актуальные проблемы психологической науки в мире и в стране, кризис которой все углубляется, больше часа говорит о них со своими ближайшими сотрудниками. В магнитофонной записи этой встречи, полная стенограмма которой готовится сейчас к печати (Леонтьев А.Н., в печати), Леонтьев в очередной раз говорит о трех задачах, стоящих перед ним. Первые две конкурируют между собой: это «написать на базе нового курса теоретической психологии пособие по психологии с парадоксальным названием: “Книга о психологии”», где «высказаться аналитически, свободно и перспективно» или же переиздать в увеличенном объёме «Деятельность. Сознание. Личность». Третья задача безальтернативная — сделать книгу про субъективный образ мира. Закончил эту встречу А.Н.Леонтьев следующими словами: «Обыкновенно говорят: прошу меня не беспокоить. Я очень прошу меня беспокоить. Будут какие-то идеи, соображения, пожалуйста. Я буду очень рад, если вы позвоните и сообщите или просто заедете ко мне».

Эти задачи А.Н. выполнить уже не успел. В очередной раз попав в больницу, уже через несколько дней, 21 января 1979 года, он скончался. Он умер, как говорится, в одночасье, легкой смертью – от эмболии в результате разрыва брюшной аорты.

Алексей Николаевич Леонтьев похоронен на Кунцевском кладбище в Москве, вместе с М.П.Леонтьевой, пережившей его на шесть с половиной лет.

Закончим эту часть книги мыслью Алексея Алексеевича Ухтомского: “Нам приходится реально нести на себе тяготу истории как ее участникам…” (Ухтомский, 1996, 268).

       Алексей Николаевич Леонтьев мог бы сказать то же о себе. Он был очень хорошим человеком. Хорошие люди его любили. Подлецы и приспособленцы — ненавидели. Но все без исключения — уважали. Его биография – это одухотворенная его личностью история, это жизнь, кристаллизованная в его личности.


[1] Если считать, что это происходило примерно за год до превращения факультета в ФОН, то, видимо, Леонтьев действительно поступил в университет в 1921 году.

[2] В собственноручный список научных работ, составленный в 1953 году, А.Н. включил рукопись на 5 авторских листах под названием “Теория сознания Л.С.Выготского”, отнеся ее к 1942 году. Едва ли он сделал бы это, если бы рукопись к тому времени была утеряна.

* на том стою (нем.)

[3] Тема этого доклада особенно интересна; мы привыкли думать, что имя Выготского в эти годы было под полным запретом.

[4] Здесь память изменила Михаилу Григорьевичу. Секретаря партийного бюро психологического отделения звали З.И.Наматевс.

[5] Именно это сделал В.П. Зинченко, заявивший, что Леонтьев “выгнал Рубинштейна из университета”, пересказавший уже знакомую нам (приписанную Рубинштейном Леонтьеву) фразу о порогах чувствительности у советских летчиков и продолживший свою мысль так: “…если это аргумент в споре, то, в общем-то, этого достаточно, чтобы судить о приемах”. И дальше: “…это человек, который никогда в жизни не осознавал никаких своих недостатков. Я думаю, он был свободен от рефлексии в отношении самого себя. Он был влюблен в себя и пользовался взаимностью” (Зинченко В.П., 2003, с. 177). В психологии это называется “проекция”, т.е. (цитируем Большой психологический словарь под редакцией Б.Г. Мещерякова и В.П. Зинченко) “психологический механизм, заключающийся в бессознательном приписывании субъектом имеющихся у него неосознаваемых мыслей, переживаний, черт и мотивов другим людям” (Большой психологический словарь, 2003, с. 414).

[6] К сожалению, позже В.П. Зинченко во многом пересмотрел свое видение Леонтьева. Он “любил Себя в психологии, а не психологию”, “у Леонтьева был осознанный ли, инстинктивный, но какой-то страх полностью издать Выготского”, “у Леонтьева было, с одной стороны, отталкивание, а с другой стороны – желание светиться еще и светом Выготского”, теория деятельности – “это очередная форма редукционизма в психологии”, “Алексей Николаевич засиделся в деканах” (Зинченко В.П., 2003). Оставим эту переоценку без комментариев …


На главную страницу